Перед ней сразу выросла грозящая опасность, она увидела ее собственными глазами.
Все предстало вдруг резко и обнаженно, без прикрас, и это ранящее сознание тут же, мгновенно превратилось в жгучее желание. Я хотел, я должен был сжать ее в объятиях, она нужна была мне вся, без остатка. Хотя бы еще один, последний, раз. Ошеломленная Елена отвела мои руки и прошептала:
– Нет, нет, не сейчас! Мне нужно позвонить Элле! Подожди, не теперь! Мы должны…
Мы больше ничего не должны, подумал я. У меня остается один только час – а потом пусть рушится хоть весь мир. Почему я не почувствовал этого сильнее? Почему я не разбил проклятую стеклянную стену между собой и своим чувством? Уж если мой приезд был бессмысленным, то это становилось еще бессмысленнее. Если мне повезет и я вернусь обратно, я должен захватить от Елены с собой – туда, в серую пустоту – что-то большее, чем нелепые воспоминания об осторожности и неясном соединении в полусне. Я хотел Елену бодрствующую, ясную, со всеми ее чувствами, глазами, мыслями – всю, а не так, как слепое животное, на рассвете, после долгого сна.
Она защищалась. Она шептала, что Георг может вернуться. Может быть, она в самом деле опасалась этого. Но я слишком часто переживал опасность и умел забывать о ней, как только она проходила. Сейчас, в комнате, наполненной запахом платьев и духов Елены, с кроватью, затянутой сумерками, мне нужно было только одно: обладать ею всем своим существом, всем, что во мне есть.
В эту минуту единственное, что наполняло меня глухой болью разлуки, было сознание невозможности обладать ею полнее и глубже, чем это дано человеку. Я бы хотел осязать ее тысячами рук и уст, я бы окружил ее собою, будто скорлупой, чтобы чувствовать ее всю вплотную, кожа к коже, любя и наслаждаясь – и все же тоскуя древней тоской, что это только кожа и кожа, а не кровь, только соединение, а не слияние.