Когда нацисты хватали коммунистов, я молчал: я же не был коммунистом.
Когда они сажали социал-демократов, я молчал: я же не был социал-демократом.
Когда они хватали членов профсоюза, я молчал: я же не был членом профсоюза.
Когда они пришли за мной – заступиться за меня было уже некому.
М. Нимеллер
Менее чем за шесть лет Германия разрушила нравственную структуру западного общества, совершая преступления, которые невозможно было представить, а ее победители превратили в руины зримые следы более тысячи лет германской истории. Затем в эту опустошенную землю, обрезанную границей по Одеру-Нейсе и вряд ли способную поддерживать существование своего деморализованного и истощенного населения, устремились миллионы людей из восточных провинций, с Балкан и из Восточной Европы, добавляя к общей картине катастрофы специфически современные черты физической бездомности, социальной неукорененности и политического бесправия. Можно усомниться в мудрости союзных держав, изгнавших все германоязычные меньшинства из негерманских стран, – как будто бы до этого в мире было недостаточно бездомности. Но факт состоит в том, что европейские народы, пережившие убийственную демографическую политику Германии в годы войны, были охвачены ужасом, еще большим, чем негодование, от самой мысли о том, чтобы жить вместе с немцами на одной территории.
Вид разрушенных городов Германии и знание о германских концентрационных лагерях и лагерях смерти накрыли Европу облаком меланхолии. Вместе они делают память о прошлой войне более долгой и более мучительной, а страх перед будущими войнами более реальным. Не «германская проблема», в той мере, в какой она является национальной в сообществе европейских наций, а кошмар Германии в ее физическом, нравственном и политическом разрушении стал почти столь же явным элементом в общей атмосфере европейской жизни, как и коммунистические движения.
Но нигде этот кошмар разрушения и ужаса так слабо не ощущается и так мало не обсуждается, как в самой Германии. Отсутствие отклика очевидно везде, и трудно сказать, означает ли это полубессознательный отказ поддаваться горю или подлинную неспособность чувствовать. Среди руин, немцы посылают друг другу красочные открытки, по-прежнему изображающие соборы и рыночные площади, которых более не существует. И безразличие, с которым они прохаживаются среди обломков, отражается также в отсутствии скорби по погибшим или в той апатии, с которой они реагируют или, скорее, не реагируют на участь беженцев среди них. Это общее отсутствие эмоций, по крайней мере эта внешняя бессердечность, иногда прикрытая дешевой сентиментальностью, является наиболее бросающимся в глаза открытым симптомом глубоко укорененного, упрямого и временами порочного отказа взглянуть в лицо реально случившемуся и принять его.
Безразличие и раздражение, появляющееся тогда, когда кто-то указывает на это безразличие, можно проверить на многих интеллектуальных Уровнях. Наиболее очевидным экспериментом будет прямо сказать собеседнику о том, что он заметил с самого начала разговора, а именно о том, что ты еврей. За этим обычно следует небольшая смущенная пауза, а затем идет – нет, не личный вопрос вроде «куда Вы отправились, уехав из Германии?» или знак симпатии, вроде «что произошло с Вашей семьей?», а поток историй о том, как страдали немцы (вполне достоверный, конечно, но неуместный). И если объект этого маленького эксперимента оказывается достаточно образован и умен, он далее обрисует соотношение между страданиями немцев и страданиями других, следствием чего является то, что одно уравновешивает другое, и мы вполне можем перейти к более многообещающей теме для беседы. Столь же уклончивой является обычная реакция на вид развалин. Когда какая-то открытая реакция вообще есть, она заключатся во вздохе, за которым следует наполовину риторический, наполовину тоскливый вопрос: «Почему человечество должно всегда вести войны?» Средний немец ищет причины прошлой войны не в действиях нацистского режима, а в событиях, приведших к изгнанию Адама и Евы из рая.
Такое бегство от реальности есть, конечно, также и бегство от ответственности. В этом немцы не одиноки; все народы Западной Европы сформировали привычку обвинять в своих несчастьях некую внешнюю силу: сегодня это может быть Америка и Атлантический пакт, завтра последствия нацистской оккупации и каждый день недели история в целом. Но эта позиция более выражена в Германии, где искушению винить оккупационные силы во всем трудно противостоять: в британской зоне во всем винят страх британцев перед конкуренцией со стороны Германии, во французской – французский национализм, а в американской зоне, где ситуация лучше во всех отношениях, – незнание американцами европейского менталитета. Эти жалобы совершенно естественны, и все они содержат зерно истины; но за ними кроется упрямое нежелание использовать многие возможности, предоставляемые инициативе немцев. Это, возможно, наиболее отчетливо проявляется в немецких газетах, которые выражают все свои убеждения в тщательно культивируемом стиле Schadenfreude, ехидной радости от разрушения. Это выглядит так, как будто бы немцы, лишенные возможности править миром, впали в любовь к бессилию как таковому и сейчас находят удовольствие в созерцании напряженности на международной арене и неизбежных ошибок в деле управления, независимо от возможных последствий для них самих. Страх перед русской агрессией не всегда приводит к недвусмысленно проамериканской позиции, но часто ведет к решительной нейтральности, как если бы занимать ту или иную сторону в конфликте было бы столь же абсурдным, как становиться на ту или иную сторону во время землетрясения. Осознание того, что нейтральность не изменит чьей-либо участи, в свою очередь не позволяет преобразовать это настроение в какую-то рациональную политику, и само настроение, в силу самой его иррациональности, становится еще более горьким.
Но реальность преступлений нацизма, войны и поражения, по-прежнему определяют всю ткань германской жизни, и немцы разработали массу способов для уклонения от ее шокирующего воздействия.
Реальность фабрик смерти трансформируется во всего лишь потенциальность: немцы делали только то, что способны делать другие (конечно же, со множеством иллюстрирующих примеров), или то, что другие будут делать в ближайшем будущем; поэтому любой, кто поднимает эту тему, тем самым наводит на себя подозрение в излишней уверенности в собственной правоте. В этом контексте политика союзников в Германии часто объясняется как кампания успешной мести, даже несмотря на то, что немец, предлагающий такую интерпретацию, вполне осознает, что большинство вещей, на которые он жалуется, либо являются прямым последствием проигранной войны, либо никак не зависят от воли и возможностей западных держав. Но утверждение, что существует какой-то тщательно продуманный план мести, служит утешительным аргументом, демонстрирующим равную греховность всех людей.
Реальность разрушений, окружающих каждого немца, растворяется в задумчивой, но не очень глубокой жалости к себе, легко рассеивающейся, когда уродливые маленькие одноэтажные строения, как будто бы перенесенные с главной улицы небольшого американского городка, возникают на одной из широких улиц, чтобы частично скрыть мрачность пейзажа и предложить в изобилии провинциальную элегантность в суперсовременных витринах. Во Франции и Великобритании люди испытывают большую печаль по относительно немногим памятникам культуры, разрушенным войной, чем немцы по всем своим потерянным сокровищам вместе. В Германии высказывается горделивая надежда, что страна станет «самой современной» в Европе; но это всего лишь разговоры, и некто, только что выразивший такую надежду, спустя несколько минут, при следующем повороте в разговоре, будет настаивать на том, что следующая война в Европе сделает со всеми европейскими городами то, что эта сделала с немецкими – что, конечно, возможно, но снова свидетельствует только о превращении реальности в потенциальность. Тот подтекст радости, который часто замечают в разговорах немцев о будущей войне, выражает не зловещее возрождение германских завоевательных планов, как настаивают многие наблюдатели, но скорее всего лишь еще один способ бегства от реальности: в итоговом равенстве опустошения положение в Германии потеряет свою остроту.
Но, возможно, самым поразительным и пугающим аспектом немецкого бегства от реальности является привычка обращаться с фактами так, как будто бы они всего лишь мнения. К примеру, на вопрос о том, кто начал войну, который ни в коей мере не является остродискуссионным, отвечают поразительным разнообразием мнений. Во всех иных отношениях вполне нормальная и разумная женщина из Южной Германии сказала мне, что войну начали русские нападением на Данциг; это лишь самый грубый из многих примеров. И эта трансформация фактов во мнения не ограничивается вопросами о войне; во всех сферах имеется что-то вроде джентльменского соглашения, по которому каждый имеет право на свое невежество под предлогом того, что каждый имеет право на свое мнение – и за этим стоит молчаливое допущение, что на самом деле мнения не имеют значения. Это очень серьезно, не только потому, что часто делает дискуссию столь безнадежной (обычно не носишь с собой повсюду библиотеку справочников), но прежде всего потому, что средний немец искренне верит в то, что этот общедоступный, нигилистический релятивизм относительно фактов является сущностью демократии. На самом деле, конечно, это наследие нацистского режима.
Ложь тоталитарной пропаганды отличается от обычной лжи нетоталитарных режимов в экстремальных ситуациях своим последовательным отрицанием важности фактов в целом: все факты могут измениться, и любую ложь можно сделать истиной. Нацистский отпечаток на германском сознании состоит прежде всего в обработке, благодаря которой реальность перестала быть общей суммой строгих, неизбежных фактов и стала конгломератом постоянно меняющихся событий и лозунгов, когда нечто может быть правдой сегодня и ложью завтра. Эта обработка может быть как раз одной из причин удивительно редких следов сколько-нибудь продолжающейся нацистской индоктринации и не менее удивительного отсутствия интереса к опровержению нацистских доктрин. Приходится сталкиваться не столько с индоктринацией, сколько с неспособностью или нежеланием вообще различать факт и мнение. Дискуссия о событиях гражданской войны в Испании будет вестись на том же уровне, что и дискуссия о теоретических достоинствах и недостатках демократии.
Поэтому проблемой для германских университетов является не столько повторное введение свободы преподавания, сколько возрождение честного исследования, знакомство студента с беспристрастным описанием того, что реально произошло, и устранение тех преподавателей, которые стали неспособны это сделать. Опасность для академической жизни в Германии исходит не только от тех, кто считает, что свободу слова следует обменять на диктатуру, при которой единственное необоснованное, безответственное мнение обретет монополию перед всеми остальными, но равным образом и от тех, кто игнорирует факты и реальность и утверждает свои частные мнения не обязательно в качестве единственно верных, но в качестве мнений, столь же обоснованных, как другие.
Нереальность и иррелевантность большинства этих мнений, в сравнении с неумолимой релевантностью опыта их обладателей, резко подчеркивается тем, что они сформировались до 1933 г. Есть почти инстинктивное побуждение искать убежища в мыслях и идеях, которые у тебя были до того, как случилось что-то дискредитирующее. В результате этого, хотя Германия изменилась до неузнаваемости – физически и психологически, – люди разговаривают и ведут себя так, будто с 1932 г. абсолютно ничего не произошло. Авторы немногих действительно важных книг, написанных в Германии после 1932 г. или опубликованных после 1945 г., были уже знамениты двадцать и двадцать пять лет назад. Молодое поколение кажется окаменевшим, косноязычным, не способным к последовательному мышлению.
Молодой немецкий искусствовед, ведя своих слушателей среди шедевров Берлинского музея, которые выставлялись в нескольких американских городах, указал на древнеегипетскую статую Нефертити как на скульптуру, «из-за которой весь мир завидует нам» и затем продолжил, сказав, что (а) даже американцы «не осмелились» увезти этот «символ берлинских коллекций» в Соединенные Штаты и (б) что из-за «вмешательства американцев» англичане «не решились» вывезти Нефертити в Британский музей. Две противоречивые позиции по отношению к американцам были отделены лишь одним предложением: произнесший это, будучи лишен убеждений, всего лишь автоматически подыскивал клише, из числа тех, что были в его сознании, чтобы найти подходящее к данному случаю. Клише чаще имеют старомодный националистический, а не откровенно нацистский оттенок, но в любом случае тщетно пытаться найти за ними последовательную точку зрения, пусть даже и плохую.
С падением нацизма немцы обнаружили, что перед ними снова открылись факты и реальность. Но опыт тоталитаризма лишил их всякой спонтанной речи и понимания, так что теперь, не имея никакой официальной линии, которой они могли бы руководствоваться, они оказались как будто бы безмолвны, неспособны четко сформулировать мысль и адекватно выразить свои чувства. Интеллектуальная атмосфера омрачена туманными бесцельными обобщениями, мнениями, сформировавшимися задолго до того, как на самом деле произошли события, которым они должны соответствовать; подавляет та всепроникающая общественная глупость, которой нельзя доверять в суждениях даже о самых элементарных событиях и которая, к примеру, делает возможной для газеты жаловаться, что «мир в целом опять покинул нас» – утверждение, сравнимое по своей слепой эгоцентричности с ремаркой, которую Эрнст Юнгер, как он пишет в своих военных дневниках (Strahlungen, 1949), слышал в разговоре о русских пленных, отправленных на работы в окрестностях Ганновера: «Сволочи они все. Отнимают пищу у собак». Как замечает Юнгер, «часто возникает впечатление, что германский средний класс одержим дьяволом».
Быстрота, с которой, после денежной реформы, повседневная жизнь в Германии вернулась в нормальное русло и восстановление началось во всех сферах, стала предметом разговоров в Европе. Несомненно, нигде люди не работают так много и упорно, как в Германии. Хорошо известно то, что немцы в течение многих поколений слишком сильно любили работать; и их сегодняшнее трудолюбие, на первый взгляд, подкрепляет мнение о том, что Германия по-прежнему потенциально является самой опасной европейской страной. Более того, имеется много сильных стимулов к труду. Свирепствует безработица, а профессиональные союзы занимают настолько слабые позиции, что рабочие даже не требуют компенсации за сверхурочную работу и часто отказываются сообщать о ней профсоюзам; ситуация с жильем хуже, чем может показаться по множеству новых зданий: деловые и офисные здания для крупных промышленных и страховых компаний имеют несомненный приоритет перед жилыми домами, в результате чего люди предпочитают работать по субботам и даже воскресеньям, а не оставаться дома в перенаселенных квартирах. При отстройке заново разрушенных городов, как и почти во всех сферах жизни Германии, все делается (часто крайне впечатляющим образом) для восстановления точной копии довоенной экономической и индустриальной ситуации, и очень мало делается для благополучия народных масс.
Но ни один из этих фактов не может объяснить атмосферу лихорадочной деловой активности, с одной стороны, и довольно посредственное производство – с другой. Если посмотреть глубже, немецкий подход к труду претерпел серьезное изменение. Старая добродетель стремления к совершенству в законченном продукте, независимо от того, каковы условия труда, уступила место всего лишь слепой потребности быть занятым, жадному стремлению что-то делать в любой момент дня. Видя то, как немцы с деловым видом ковыляют среди руин своей тысячелетней истории, пожимают плечами при виде разрушенных достопримечательностей или обижаются, когда им напоминают об ужасных деяниях, терзающих весь окружающий мир, приходишь к пониманию, что работа стала их главной защитой от реальности. И хочется закричать: но это реально – реальны руины, реальны ужасы прошлого, реальны мертвые, которых вы забыли. Но они – живые призраки, которых слова и аргументы, взгляд человеческих глаз и горе человеческих сердец более не трогают.
Конечно, есть много немцев, которые не соответствуют этому описанию. Прежде всего, есть Берлин, чьи жители, среди самых ужасных материальных разрушений, остались неизменными. Я не знаю, почему это так, но обычаи, манеры, речь, подход к людям даже в малейших деталях так абсолютно отличаются от всего, что видишь и с чем сталкиваешься во всей остальной Германии, что Берлин почти что другая страна. В Берлине практически нет недовольства победителями и явно никогда не было; когда первые британские ковровые бомбардировки стирали город в порошок, берлинцы, как сообщают, выползали из своих подвалов и, видя, как исчезает квартал за кварталом, замечали: «Что ж, если томми собираются продолжать в том же духе, им скоро придется привозить дома с собой». Нет смущения и чувства вины, но открытое и детальное повествование о том, что случилось с берлинскими евреями в начале войны. Важнее всего то, что в Берлине люди по-прежнему активно ненавидят Гитлера и, хотя у них больше, чем у других немцев, оснований чувствовать себя пешками в международной политике, они не считают себя бессильными, но убеждены, что их позиция что-то значит; имея даже незначительный шанс, они, по крайней мере, дорого продадут свои жизни.
Берлинцы работают столь же упорно, как и остальные в Германии, но они не столь занятые, они уделят время тому, чтобы показать развалины и несколько торжественно перечислят названия исчезнувших улиц. Этому трудно поверить, но что-то есть в утверждении берлинцев о том, что Гитлер никогда не смог их полностью подчинить. Они поразительно хорошо информированы и сохранили чувство юмора и свое характерно ироничное дружелюбие. Единственная перемена в людях – кроме того, что они стали несколько грустнее и с меньшей готовностью смеются – в том, что «красный Берлин» теперь стал неистово антикоммунистическим. Но здесь снова есть важная разница между Берлином и остальной Германией: только берлинцы берут на себя труд четко указать на сходства между Гитлером и Сталиным, и только берлинцы беспокоятся о том, чтобы сказать вам, что они, конечно, не против русского народа – чувство, еще более примечательное, если вспомнить, что случилось с берлинцами, многие из которых приветствовали Красную армию как своих подлинных освободителей в первые месяцы оккупации, и что по-прежнему происходит с ними в Восточном секторе.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «В самый темный час. Как рождается жестокость?», автора Эриха Фромма. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Социальная психология». Произведение затрагивает такие темы, как «криминальная психология», «насилие». Книга «В самый темный час. Как рождается жестокость?» была написана в 2024 и издана в 2024 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке