Войдя в погребок, он пожал руку человеку, пригласившему его зайти. Это был плечистый, красивый малый лет двадцати двух, не больше, бритый, с маленькими усиками, молодцеватый, в широкополой шляпе, запачканной мелом, и в вышитом жилете поверх голубой блузы. Клод называл его Александром, хлопал по плечу и спрашивал, когда они отправятся в Шарантон. Они говорили о большой прогулке в лодке по Марне, которую совершили вдвоем, после чего вечером ели кролика.
– Ну, так чего же вы хотите выпить?
Флоран в сильном замешательстве посмотрел на стойку. Там, с краю, на голубовато-розовом пламени газового прибора подогревались окаймленные медными ободками чайники с пуншем и горячим вином. Наконец он признался, что охотно выпил бы чего-нибудь горячего. Лебигр подал три стакана пунша. Возле чайника в корзине лежали только что принесенные сдобные булки; от них еще шел пар. Но другие не брали булок, и Флоран выпил свой пунш без хлеба. Он чувствовал, как горячий напиток льется ему в желудок, точно струйка расплавленного свинца. Заплатил за угощение Александр.
– Славный малый этот Александр, – сказал Клод, когда оба они снова очутились на улице Рамбюто. – За городом с ним превесело. Он показывает фокусы; кроме того, великолепно сложен, каналья, – я видел его раздетым. Вот если бы он согласился позировать мне на открытом воздухе для рисунков с натуры… Ну, теперь, если хотите, мы можем обойти Центральный рынок.
Флоран безучастно шагал за своим спутником. Яркий свет в конце улицы Рамбюто возвестил наступление дня. Гул человеческих голосов на рынке становился слышнее; иногда этот все усиливавшийся шум прерывался звоном колокола в отдаленном павильоне. Клод со своим новым приятелем вошли в один из крытых проходов между павильоном морской рыбы и павильоном живности. Подняв голову, Флоран стал разглядывать высокий свод, деревянные части которого блестели между черным кружевом чугунного остова. Когда он вошел в большой средний проход, ему показалось, что он попал в какой-то странный город с кварталами и предместьями, укрытый от дождя под навес по какой-то прихоти великана. Тень, дремавшая в углублениях крыш, увеличивала лес пилястр, расширяла до бесконечности тонкие перекладины, резные галереи, прозрачные жалюзи; а над городом уходила в темную глубину чудовищная, пышная растительность из металла, как будто разветвляющиеся стволы и изогнутые, узловатые сучья покрывали легкой листвой вековой дубравы целый обособленный мирок. Отдельные кварталы еще спали за запертыми решетками. В павильонах для продажи масла и живности были ларьки, отгороженные друг от друга, меж ними тянулись пустынные закоулки с вереницей газовых фонарей. Павильон морской рыбы только что открылся; женщины проходили между рядами белых каменных прилавков, на которые пятнами ложилась тень от корзин и от брошенных тряпок. Там, где торговали овощами, цветами и фруктами, шум и говор постепенно усиливались. Все ближе чувствовалось пробуждение, оно охватывало весь городок: от кварталов попроще, где наваливают груды капусты с четырех часов утра, до ленивых и богатых кварталов, где не раньше восьми вывешивают перед лавками пулярок и фазанов.
Жизнь все приливала в большие крытые проходы. Вдоль тротуаров по обеим сторонам еще стояли огородники – мелкие земледельцы, съехавшиеся из окрестностей Парижа; они раскладывали на корзинах то, что было собрано ими накануне вечером: связки овощей, пригоршни фруктов. Среди беспрерывно сновавшей взад и вперед толпы под своды въезжали возы, замедляя гулкий шаг лошадей. Две повозки, поставленные поперек, загородили улицу. Чтобы пройти вперед, Флоран должен был упереться в один из сероватых мешков, похожих на мешки с углем, под громадной тяжестью которых гнулись оси; от этих мокрых мешков шел свежий запах морских водорослей; из дырки в одном из них темной массой сыпались крупные ракушки. Теперь нашим приятелям приходилось останавливаться на каждом шагу. Свежая морская рыба все прибывала. Одна за другой следовали тележки с высокими деревянными клетками; они были набиты закрытыми корзинами, в каких доставляются по железным дорогам продукты океана. Желая посторониться, чтобы пропустить телеги с морской рыбой, торопливо въезжавшие под навес и загромождавшие дорогу, Флоран и Клод рисковали попасть под колеса возов с маслом, яйцами и сыром – больших желтых фур с цветными фонарями, запряженных четверкой лошадей. Рыночные носильщики снимали ящики с яйцами, корзины с сырами и с маслом и относили их в павильон, где происходили торги: там чиновники в фуражках при свете газа делали пометки в своих записных книжках. Клод восхищался этой суетой; его увлекал то какой-нибудь световой эффект, то группа блузников, занятых разгрузкой воза. Наконец они выбрались на простор и снова пошли по большому проходу; внезапно вокруг них повеяло благоуханием, оно словно сопутствовало им. Молодые люди попали на рынок срезанных цветов. На тротуарах, справа и слева, перед квадратными корзинами, полными роз, фиалок, георгин и маргариток, сидели цветочницы; пучки цветов темнели, точно кровавые пятна, или нежно белели серебристо-серой окраской необыкновенной мягкости. Возле одной из корзин стояла зажженная свеча, и при свете ее из окружающего мрака выступали яркие тона цветов: пестрые головки маргариток, кровавый пурпур георгин, лиловые оттенки фиалок, живой румянец роз. Трудно было представить себе что-либо более милое, более напоминавшее весну, чем эти нежные ароматы, ласкавшие обоняние после острых запахов морской рыбы и тлетворной вони масла и сыров.
Бродя без цели, Клод с Флораном постояли у цветов и повернули обратно. Они остановились из любопытства перед торговками, продававшими связки папоротника и пучки виноградных листьев, одинаково сложенные и перевязанные, по двадцать пять штук в пучке. Потом новые приятели свернули в конец почти пустынного крытого прохода, где их шаги гулко отдавались, точно под сводами церкви. Здесь они увидели крошечного ослика, запряженного в тележку не больше тачки; он, должно быть, соскучился и при виде их принялся кричать до того громко и протяжно, что громадные крыши рынка задрожали. Ему ответило ржанье лошадей; поднялся топот, начался переполох; разрастаясь, гул прокатился по всему зданию и замер в отдалении. На улице Берже Клод и Флоран очутились перед растворенными настежь складами комиссионеров; здесь, между голыми стенами, ярко освещенными газом и испещренными столбцами цифр, написанных карандашом, возвышались целые горы корзин и фруктов. Остановившись, молодые люди увидели нарядно одетую даму: она забилась в приятной истоме в уголок фиакра, попавшего в самую гущу возов на мостовой и потихоньку пробиравшегося между ними.
– Золушка возвращается к себе домой без туфельки, – с улыбкой заметил Клод.
Продолжая разговаривать, они повернули теперь обратно к рынку. Художник заложил руки в карманы и, насвистывая, рассказывал о том, как он любит это изобилие съестного, привозимого каждое утро в самый центр Парижа. Ему случается иногда бродить по тротуарам целые ночи, мечтая о колоссальных натюрмортах, о необыкновенных картинах. Он даже начал писать одну такую картину и заставил позировать для нее своего друга Маржолена и негодницу Кадину. Только это очень трудно; слишком уж хороши эти дьявольские овощи, и фрукты, и рыба, и говядина. Флоран выслушивал восторженные речи художника, и у него сводило живот. Очевидно, в данную минуту Клод даже и не думал о том, что все эти прекрасные вещи съедобны. Он любил их только за колорит. Вдруг он умолк, привычным жестом затянул потуже длинный красный кушак, который носил под своим выцветшим пальто, и продолжал с лукавым видом:
– Кроме того, я тут завтракаю, по крайней мере глазами; это все-таки лучше, чем ничего не есть. Иногда, когда я позабуду накануне пообедать, у меня на другой день делается расстройство желудка от одного только вида всех вкусных вещей, которые сюда привозят; в такое время по утрам мне бывают всего милее мои овощи… Нет, знаете ли, досаднее и несправедливее всего то, что такую прелесть съедают негодные буржуа.
И Клод рассказал про ужин, которым один приятель, получивший изрядный куш, угостил его у Баратта. Им подали устриц, рыбу, дичь. Но Баратт прогорел; все шумное веселье старого рынка Дезинносан в настоящее время погребено; теперь процветает Центральный рынок, чугунный колосс со своим новым, таким необычайным городком. Пускай дураки толкуют что хотят, но здесь отразилась вся наша эпоха. Флоран не мог хорошенько разобрать из его слов, что порицал художник: живописную ли сторону современности или хороший стол у Баратта. Затем Клод стал ругать романтизм: ему милее груды капусты, чем ветошь Средних веков, – а кончил он тем, что выругал себя за свой офорт улицы Пируэт как за проявление малодушия. По-настоящему следовало бы срыть все эти старые лавчонки и построить современные здания.
– Постойте, – сказал он, останавливаясь, – взгляните вон на тот угол тротуара. Не правда ли, совсем готовая картина, она получилась бы гораздо более человечной, чем вся их проклятая чахоточная мазня.
Вдоль крытого прохода женщины начали продавать кофе и суп. На одном углу широкий круг потребителей обступил торговку, продававшую суп с капустой. Жестяное луженое ведро с варевом дымилось на маленькой низенькой жаровне, сквозь отверстия которой виднелся бледный отблеск горящих угольев. Женщина, вооруженная разливательной ложкой, брала тонкие ломтики хлеба из корзины, где было постлано полотенце, и наливала суп в желтые чашки. Возле нее толпились и очень чистенькие торговки, и огородники в блузах, и грязные носильщики, на сальной одежде которых оставались следы разгружаемой ими провизии, и оборванцы – одним словом, все проголодавшиеся ранние посетители рынка; ели они, обжигаясь и выставляя немного подбородок, чтобы не закапать платья. А восхищенный художник, щуря глаза, отыскивал самую выгодную точку для наблюдения, чтобы охватить картину со всем ансамблем. Однако этот дьявольский суп распространял зверский аромат! Флоран отворачивался; его очень смущали полные чашки, которые потребители опорожняли молча, косясь в сторону, точно недоверчивые животные. Наконец, когда женщина стала наливать суп вновь прибывшему, сам Клод был смущен душистым паром, повеявшим ему прямо в лицо.
Сердито усмехнувшись, художник подтянул кушак; потом, направляясь дальше, он тихо сказал Флорану, намекая на пунш, которым угостил их Александр:
– Право, смешно – вы, я думаю, и сами это замечали: всегда найдется приятель, готовый заплатить за вашу выпивку, а вот за еду так небось никто не заплатит!
Брезжило утро. В конце улицы Косонри дома Севастопольского бульвара казались совсем черными, а над резко очерченной линией черепичных кровель высокая дуга большого крытого прохода выступала светящимся полумесяцем на бледной лазури неба. Клод сначала нагнулся над решетками, защищавшими отверстия в тротуаре, сквозь которые был виден глубокий подвал, освещенный мерцающим светом газа, а потом стал смотреть вверх, между высокими пилястрами, отыскивая что-то на крышах, отливавших синевой на фоне светлого неба. Наконец он опять остановился и посмотрел на одну из узких лестниц, которые соединяют оба этажа кровель, позволяя ходить по ним. Флоран спросил, что он там видит.
– Ах уж этот мне чертенок Маржолен! – сказал художник, не отвечая на вопрос. – Должно быть, забрался в какую-нибудь водосточную трубу, если, конечно, не переночевал в погребе птичьего ряда вместе с пернатыми… Мне он нужен для этюда.
И он рассказал, что его приятель Маржолен был найден однажды утром торговкой в груде капусты и рос на свободе посреди базарной суматохи. Когда мальчика решили определить в школу, он заболел, и его пришлось вернуть обратно на рынок. Он знал там малейшие закоулки и любил их с чисто сыновней нежностью; он жил в этом чугунном лесу, проворный, словно белка. Славную парочку составляли Маржолен и негодница Кадина, которую тетушка Шантмесс подобрала однажды вечером в уголке старого рынка Дезинносан и приютила у себя. Этот рослый балбес во вкусе Рубенса, с золотистыми волосами и рыжеватым пушком, который как бы притягивал к себе солнечный свет, был великолепен; а у Кадины, маленькой, юркой, тоненькой, была преуморительная рожица, выглядывавшая из-под черной шапки спутанных кудрей.
Разговаривая таким образом, Клод ускорил шаги и привел своего приятеля обратно на площадь Святого Евстафия. Флоран так и свалился на скамью возле станции омнибусов, чувствуя, что у него опять подкашиваются ноги. В конце улицы Рамбюто розовые блики расцветили небо молочного цвета, прочерченное выше широкими серыми полосами. Утренняя заря была напоена таким благоуханием, что Флоран вообразил себя на минуту за городом на каком-нибудь холме. Но Клод указал ему на рынок пряностей, находившийся по другую сторону скамьи. Вдоль тротуара на рынке требушины расстилались как бы целые поля тмина, лаванды, чеснока, лука-шалот, а стволы молодых платанов на тротуаре торговки обвили, точно трофеи, длинными ветвями лавра; сильный запах лавра забивал все другие.
Светящийся циферблат часов на башне Святого Евстафия бледнел, умирал, подобно ночнику, застигнутому утром. У виноторговцев, в конце соседних улиц, газовые рожки гасли один за другим, словно звезды, падавшие в море света. И Флоран смотрел, как огромный Центральный рынок выходил из темноты, из мира его грез, где простирались вдаль эти ажурные дворцы. Теперь здания с целым лесом пилястр, поддерживавших бесконечные листы кровель, теряли свою призрачность, приобретая зеленовато-серый колорит и принимая еще более гигантские очертания. Эти массивные геометрические фигуры громоздились одна на другую, и, когда все внутреннее освещение погасло и рынок залили лучи восходящего солнца, четырехугольные однообразные здания стали казаться частями какой-то вновь изобретенной, не поддающейся измерению машины, какого-то парового механизма, вроде котла, предназначенного для пищеварения целого народа; это было скрепленное болтами, заклепанное гигантское чрево из металла и дерева, из стекла и чугуна, в котором изящество сочеталось с могучей силой механического двигателя, работавшего в насыщенной жаром атмосфере под оглушительный шум и яростный грохот колес.
Клод от восхищения влез даже на скамейку, побуждая своего приятеля полюбоваться солнцем, всходившим над овощами. Их было целое море. Оно простиралось между двумя рядами павильонов от площади Святого Евстафия до Рыночной улицы. А на обоих концах, у двух перекрестков, это море разлилось, и овощи наводнили даже мостовую. Медленно занимался день; утренний свет принимал необычайно мягкий серый оттенок, придавая окружающему светлую окраску акварели. Эти горы овощей походили на пенящиеся торопливые волны; река зелени, что как будто текла по руслу мостовой, подобно разливу осенних дождей, переливалась нежными жемчужными красками: тут были и ласкающие лиловые полутона, молочно-розовые, зеленые, переходившие в желтый цвет, – все бледные оттенки, которые при восходе солнца обращают небо в шелковую материю различных отливов. И по мере того, как в конце улицы Рамбюто разгоралась потоками пламени заря, овощи постепенно пробуждались и выступали из стлавшейся по земле синевы. Простой салат, латук, цикорий, распустившиеся и еще жирные от чернозема, обнажали свои яркие сердцевины; связки шпината и щавеля, букеты артишоков, кучки бобов и гороха, груды римского салата, перевязанного соломинками, играли всеми оттенками зеленого цвета, начиная от яркой зелени стручков до темно-зеленой окраски листьев. Эта гамма, постепенно замирая, обрывалась на пестрых стеблях сельдерея и на пучках порея. Но самыми резкими, кричащими тонами были все же яркие пятна моркови и чистые пятна репы, рассыпанные во множестве вдоль рынка и освещавшие его пестротою своих двух колеров. На перекрестке Рыночной улицы высились целые горы капусты: громадные белые кочаны, плотные и твердые, точно ядра из потерявшего блеск металла, кудрявая капуста, крупные листья которой были похожи на бронзовые плоские чаши, и, наконец, красная, превращенная утренней зарей в великолепные цветы, оттенка винных осадков, с карминовыми и темно-пурпуровыми жилками. На другом конце, на перекрестке у церкви Святого Евстафия, вход на улицу Рамбюто был прегражден двумя рядами оранжевых тыкв, выпячивавших свое толстое, раздутое брюхо. Золотисто-коричневые, словно покрытые лаком, луковицы в корзинке, кроваво-красная горка помидоров, желтоватый отлив огурцов, темно-фиолетовый колер баклажанных гроздей загорались там и сям живым пламенем; а крупные черные редьки, уложенные в ряд траурными полосами, казались какими-то темными дырами на фоне трепещущего, ликующего пробуждения.
При виде этого зрелища Клод захлопал в ладоши. Он находил «эти негодные овощи» причудливыми, шальными, великолепными и утверждал, что они живые; что, сорванные накануне, они дожидаются восхода солнца, чтобы проститься с ним на рыночной мостовой. Художник видел, как они жили и раскрывали свои листья, словно их корням было все еще спокойно и тепло в унавоженной почве. Клод говорил, что слышит здесь предсмертное хрипение всех огородов парижских предместий. Множество белых чепчиков, черных кофт и синих блуз заполняло узкие проходы между нагромождениями зелени, будто сюда ворвалась целая шумная деревня. Над головами людей грузно двигались большие корзины носильщиков. Торговки, разносчики, фруктовщики торопливо раскупали товар. Вокруг гор капусты теснились капралы и монахини, школьные повара шныряли и приценивались, выжидая случая купить подешевле. Разгрузка возов все продолжалась; повозки вываливали свой груз на землю, точно камни для мостовой, прибавляя к прежним волнам новую, которая ударялась теперь о противоположный тротуар. А из глубины улицы Пон-Нёф все прибывали и прибывали вереницы возов.
– Все-таки это ужасно красиво! – прошептал в экстазе Клод.
Флоран измучился. Ему приходила в голову мысль о сверхъестественных искушениях. Он больше ничего не хотел видеть на рынке и смотрел на стоявшую наискось церковь Святого Евстафия, как бы написанную сепией на лазури неба, с ее розетками, широкими сводчатыми окнами, с колоколенками и шиферными кровлями. Он останавливался перед уходящею в темную даль улицей Монторгейль, где бросались в глаза края ярких вывесок на углу улицы Монмартр, где сияли украшенные золотыми литерами балконы. Когда же Флоран возвращался к перекрестку, его занимали другие вывески: «Москательный и аптекарский магазин», «Продажа муки и сушеных овощей». Эти слова были написаны крупными красными и черными буквами по вылинявшему цветному фону. Угловые дома с узкими окнами пробуждались, дополняя широкую перспективу новой улицы Пон-Нёф добротными желтыми старинными фасадами старого Парижа. На углу улицы Рамбюто, забравшись на пустые витрины большого магазина новинок, приодетые приказчики, в жилетах, брюках в обтяжку и в широких ослепительно-белых нарукавниках, устраивали выставку. Дальше торговый дом Гилу, строгий, как казарма, соблазнительно выставлял за зеркальными окнами золотистые пачки бисквитов и глубокие блюда с печеньем. Теперь все лавки были уже открыты. Улицу торопливо переходили рабочие в белых блузах, с инструментами под мышкой.
Клод не слезал со скамьи. Он вытягивался, становился на цыпочки, чтобы заглянуть подальше, вглубь улицы. Вдруг художник заметил в толпе, над которой он возвышался, белокурую лохматую голову и рядом черную головку, курчавую и растрепанную.
– Эй, Маржолен! Эй, Кадина! – крикнул он.
Однако его голос затерялся в общем гуле. Клод соскочил на землю и пустился бегом. Потом, вспомнив про оставленного Флорана, художник вернулся к нему одним прыжком и сказал скороговоркой:
– Запомните, в конце тупика Бурдоне… Мое имя написано мелом на дверях: Клод Лантье… Приходите взглянуть на офорт улицы Пируэт.
Он исчез. Клод не знал имени Флорана. Рассказав ему о своих художественных пристрастиях, он покинул его, как и познакомился с ним, – на улице.
О проекте
О подписке