Флоран смотрел вдоль улицы Монторгейль. Именно здесь его схватила полиция 4 декабря ночью. Около двух часов дня молодой человек потихоньку двигался вместе с толпою по Монмартрскому бульвару, улыбаясь при виде множества солдат, которых Елисейский дворец выслал, чтобы нагнать страху. Вдруг солдаты стали стрелять в упор и в каких-нибудь четверть часа очистили тротуары. Флоран очутился в страшной давке и, сбитый с ног, упал на углу улицы Вивьен. Тут он потерял сознание, обезумевшая толпа топтала его в паническом страхе от выстрелов. Наконец все стихло; он опомнился, хотел встать, но не мог. На нем лежало бездыханное тело молодой женщины в розовой шляпке; шаль, под которой виднелась легкая косынка в мелкую складочку, соскользнула с ее плеч. Косынка была пробита на груди двумя пулями, и, когда Флоран тихонько столкнул труп, чтобы высвободить ноги, из обеих ран потекли тонкие струйки крови прямо ему на руки. Он вскочил, вне себя от ужаса, и убежал без шляпы, с окровавленными руками. До самого вечера молодой человек бродил как потерянный и все время видел перед собой убитую молодую женщину, лежавшую поперек его ног, ее мертвенно-бледное лицо, большие раскрытые голубые глаза и страдальческое выражение губ; она как будто удивлялась своей внезапной смерти. Флоран был застенчив; в тридцать лет он не осмеливался взглянуть на женщину, а это лицо запечатлелось в его памяти и сердце на всю жизнь, точно убитая была его возлюбленной и он ее лишился. Вечером, сам не зная как, все еще потрясенный ужасными сценами дня, он очутился на улице Монторгейль в винном погребке; там бражничали какие-то люди, толкуя между собой о том, что надо строить баррикады. Он пошел с ними, помогал им вытаскивать булыжники из мостовой, а потом присел на баррикаду, утомленный скитанием по городу, решив про себя, что, когда придут солдаты, он будет драться. При нем не было даже ножа, а голова его так и оставалась непокрытой. Около одиннадцати часов Флоран заснул. Ему и во сне мерещились два отверстия, пробитые на белой косынке в мелкую складочку; они смотрели на него, как два красных глаза, полные кровавых слез. Флоран проснулся от ударов, которыми его угощали четверо полицейских. Защитники баррикады разбежались. Но когда полицейские заметили, что руки Флорана в крови, они пришли в ярость и чуть было не убили его. То была кровь молодой женщины.
Поглощенный воспоминаниями, Флоран машинально взглянул на светящийся циферблат башенных часов на церкви Святого Евстафия, хотя стрелок на нем разобрать было нельзя. Время приближалось к четырем часам утра. Центральный рынок по-прежнему спал. Госпожа Франсуа стоя разговаривала с тетушкой Шантмесс, торговавшей пучок репы. И Флорану вспомнилось, что его чуть не расстреляли у стены этой самой церкви Святого Евстафия. Взвод жандармов только что размозжил головы пяти несчастным, захваченным на баррикаде улицы Гренета. Пять трупов валялись на тротуаре, кажется, на том месте, где теперь лежали груды розовой редиски. Флоран избежал расстрела лишь потому, что полицейские были вооружены только шпагами. Его отвели на ближайший полицейский пост, оставив начальнику караула следующую строчку, нацарапанную на клочке бумаги: «Арестован с окровавленными руками. Весьма опасен». До самого утра его таскали из одного участка в другой. Клочок бумаги неизменно сопутствовал ему. На Флорана надели ручные кандалы и стерегли его, как буйнопомешанного. В участке на улице Ленжери пьяные солдаты чуть было не расстреляли его. Они уже зажгли большой фонарь, как вдруг пришел приказ доставить арестованных на гауптвахту полицейской префектуры. Через день Флоран сидел в каземате Бисетрского форта. С тех пор он вечно терпел голод. Флоран начал голодать в каземате, и голод больше не покидал его. В подземелье, без воздуха, было скучено около сотни арестантов; они питались крохотными порциями хлеба, который им кидали, точно зверям, запертым в клетку. Когда Флоран, не имея ни свидетелей, ни защитника, предстал перед судебным следователем, его обвинили в том, что он принадлежит к тайному обществу. Обвиняемый клялся, что это неправда, но следователь вынул из папки с судебными актами клочок бумаги, на котором значилось: «Арестован с окровавленными руками. Весьма опасен». Этого было достаточно. Его приговорили к ссылке. Шесть недель спустя, в январе, Флорана разбудил ночью тюремный сторож, и его заперли вместе с другими арестантами во дворе, где их набралось свыше четырехсот человек. Через час эту первую партию отправляли на понтоны и в ссылку, в железных наручниках, между двумя шеренгами жандармов с заряженными ружьями. Они миновали Аустерлицкий мост, прошли по бульварам и прибыли на Гаврский вокзал. То была веселая ночь карнавала: окна ресторанов на бульварах сияли яркими огнями. На углу улицы Вивьен, на том самом месте, где Флорану все еще мерещилась убитая, чей образ он унес с собой, остановилась коляска; в ней сидели дамы в масках, с обнаженными плечами, весело болтая между собой. Они были недовольны, что их экипаж задерживают, и с брезгливостью оглядывали «этих каторжников, которым не видно конца». От Парижа до Гавра у арестантов не было во рту ни крошки хлеба, ни глотка воды: им позабыли перед отъездом раздать паек. Они поели только тридцать шесть часов спустя, когда их набили битком в трюм фрегата «Канада».
Нет, голод больше не покидал его. Флоран перебирал свои воспоминания и не мог припомнить ни одного часа, когда бы он был вполне сыт. Он весь высох, желудок у него стянуло. От Флорана остались лишь кожа да кости. И вот он снова увидел Париж, разжиревший и пышный, где в ночных потемках пища валилась через край; он въехал в этот город на ложе из овощей, он утопал в неизведанной снеди, эти горы съестного волновали его. Значит, веселая ночь карнавала продолжалась целых семь лет. Флоран снова видел перед собой сияющие на бульварах окна, смеющихся женщин, видел город-лакомку, покинутый им в ту далекую январскую ночь; и ему казалось, что все это разрослось, расцвело среди громад Центрального рынка, дыхание которого, обремененное еще не переварившейся вчерашней пищей, он, казалось, ощущал.
Тетушка Шантмесс решилась наконец купить двенадцать пучков репы. Она держала их в переднике, на животе, отчего ее полная талия стала еще круглее, и не уходила, а все продолжала разговаривать своим тягучим голосом. Когда она ушла, госпожа Франсуа снова подошла к Флорану и сказала:
– Этой бедной старухе Шантмесс по меньшей мере семьдесят два года. Я была еще девчонкой, когда она уже покупала репу у моего отца. И ни души родных у ней; приютила она у себя какую-то бродяжку, и та порядком ее изводит… А ведь вот перебивается, торгует вразнос зеленью и зарабатывает по сорок су в день. Доведись мне, я ни за что не могла бы день-деньской топтаться на тротуаре в этом проклятом Париже! Да еще, добро, была бы тут хоть какая-нибудь родня!
И так как Флоран ничего не отвечал ей, она спросила:
– Но у вас-то есть в Париже родные?
Он сделал вид, будто не слышит. К нему вернулось прежнее недоверие. Бедняге мерещилась полиция, сыщики, подстерегающие его на каждом шагу, женщины, которые продают чужие тайны, выпытав их у несчастных.
Госпожа Франсуа сидела с ним рядышком; правда, эта женщина, со спокойным широким лицом, в фуляровом платке в черную и желтую полоску, казалась ему вполне порядочной. Ей было лет тридцать пять; довольно полная, с мужественным выражением лица, несколько смягченным черными глазами, сочувствующими и ласковыми, она отличалась той красотой, которую придает жизнь на свежем воздухе. Конечно, госпожа Франсуа была очень любопытна, но под ее любопытством скрывалась сердечная доброта.
Не обижаясь на Флорана за его молчание, зеленщица продолжала:
– А у меня племянник в Париже; вышел он парень неудачливый и запутался в долгах… А хорошо, когда есть где остановиться. Ваши родные, пожалуй, удивятся, увидев вас, обрадуются?
Она говорила, не спуская с него глаз; крайняя худоба Флорана, вероятно, внушала ей сострадание; она чувствовала, что, несмотря на жалкие лохмотья, он, должно быть, «из господ», и не смела сунуть ему в руку серебряную монету.
Наконец она робко добавила:
– Может быть, пока вы разыщете своих, вам что-нибудь понадобится?..
Но он отказался с тревожной гордостью: нет, у него есть все необходимое и он знает, куда идти. Госпожа Франсуа обрадовалась и повторила несколько раз, успокоившись за его судьбу:
– Ну тогда вам нужно только дождаться утра.
Над самой головой Флорана, на углу павильона, где торговали фруктами, зазвонил большой колокол. Его медленные, равномерные удары, разливаясь все дальше и дальше, казалось, спугнули сон, царивший на площадке. То и дело проезжали возы с провизией; окрики возчиков, щелканье бичей, стук обитых железом колес и конских копыт по мостовой постепенно усиливались; повозки двигались с остановками, выравниваясь гуськом, и тянулись дальше в сероватом сумраке утра, теряясь вдали, там, откуда поднимался смутный гул. Вдоль всей улицы Пон-Нёф шла разгрузка; повозки были придвинуты к самому краю мостовой, а лошади, тесно прижавшись друг к другу, стояли неподвижно в один ряд, точно на ярмарке. Флоран обратил внимание на громадный воз великолепной капусты, который с большим трудом осаживали назад, к тротуару; гора кочанов поднималась выше фонаря с газовым рожком, торчавшего рядом и ярко освещавшего груду широких листьев, которые заворачивались, точно полы из темно-зеленого бархата, гофрированные и узорчатые по краям. Маленькая крестьянка, лет шестнадцати, в казакине и в голубом полотняном чепчике, влезла на воз и, утонув по плечи в капусте, стала брать один кочан за другим и бросать их кому-то, стоявшему внизу в тени. Порою девушка, поскользнувшись, совсем исчезала, заваленная внезапно обрушившейся на нее капустой, но потом ее розовый носик снова показывался в густой зелени: она хохотала, а кочаны капусты опять принимались летать, мелькая между фонарным столбом и Флораном. Он машинально считал их. Когда телегу разгрузили, ему стало досадно.
Теперь штабели овощей на панели тянулись до самой мостовой. Огородники оставляли между ними узкий проход для людей. Широкий тротуар был весь завален, от одного конца до другого, темными грудами зелени. При движущемся свете ручных фонарей из темноты выступала то пышная связка мясистых артишоков, то нежная зелень салата, то розовый коралл моркови, то матово-желтая белизна репы. Эти краски словно вспыхивали перед глазами и мелькали вдоль всей груды овощей, когда мимо них проходили с фонарями. Тротуар наполнялся людьми; они оживленно ходили среди товара, останавливались, разговаривали, окликали друг друга. Чей-то громкий голос кричал вдали: «Эй, салат цикорий!» Решетчатые ворота павильона овощей только что открылись. Торговки из этого павильона, в белых чепчиках, в косынках, повязанных поверх черных кофт, с подколотыми булавкой юбками, чтобы не запачкать подол, запасались товаром на день и нагружали свои покупки в большие корзины носильщиков, поставленные на землю. Эти корзины все быстрее мелькали от павильона к мостовой, среди толкотни, крепких словечек и галдежа покупателей и продавцов, которые по четверть часа торговались чуть не до хрипоты из-за какого-нибудь су. Флоран не мог надивиться тому спокойствию, какое сохраняли загорелые огородницы в полушелковых платках среди этой болтливой суматохи рынка.
Позади него, на тротуаре улицы Рамбюто, продавали фрукты. Самые разнообразные корзины, плетенки и корзинки с ручками, прикрытые холстом или соломой, вытянулись в ряд. В воздухе стоял запах перезрелой мирабели. Нежный, неторопливый голос, который Флоран слышал уже давно, заставил его обернуться. Он увидел очаровательную брюнетку небольшого роста; молодая женщина торговалась, сидя на корточках:
– Ну как, Марсель, продашь за сто су?
Человек, закутанный в плащ, не отвечал ни слова, и покупательница спустя добрых пять минут начала сызнова:
– Говори же, Марсель, сто су за эту корзину и четыре франка вот за ту, – отдаешь за девять франков обе?
Снова молчание вместо всякого ответа.
– Ну, так сколько же тебе дать?
– Ведь я уже сказал: десять франков… Чего же еще?.. А куда ты девала своего Жюля, Сарьетта?
Молодая женщина засмеялась, вынимая из кармана пригоршню мелочи:
– Жюль поздно встает… Он считает, что мужчинам не надо работать.
Она расплатилась и унесла обе корзины во фруктовый павильон, который только что открыли. Центральный рынок все еще представлялся легким, повисшим в воздухе черным остовом с тысячами светящихся на жалюзи полос. В больших крытых проходах мелькали люди, но дальние павильоны по-прежнему пустовали, между тем как на тротуарах движение все росло. На площади перед Святым Евстафием булочники и виноторговцы снимали ставни с окон; вдоль сереющих домов темноту пронизывал багровый свет газовых рожков, освещавших лавки. Флоран смотрел на окна булочной на улице Монторгейль, слева, наполненной товаром и золотившейся румяными свежевыпеченными булками прямо из печи. Казалось, до него доходил, раздражая обоняние, приятный запах теплого хлеба. Была половина пятого утра.
Между тем госпожа Франсуа распродала весь товар. У нее оставалось всего несколько связок моркови, когда Лакайль снова появился со своим мешком.
– Ну что, уступаете по одному су? – спросил он.
– Я была уверена, что вы опять придете, – спокойно ответила зеленщица. – Берите-ка остаток. Тут семнадцать связок.
– Значит, семнадцать су?
– Нет, тридцать четыре.
Они сговорились на двадцати пяти. Госпожа Франсуа спешила уехать. Когда Лакайль отошел, она сказала Флорану:
– Вот видите, он подстерегал меня; этот старик торгуется до сипоты по всему базару; он дожидается иногда последнего удара колокола, чтобы купить товару на четыре су… Ах уж эти парижане! Готовы спорить чуть не до драки из-за двух грошей, а в винном погребке им не жаль пропить все, что у них есть за душой.
Зеленщица отзывалась о Париже с насмешкой и пренебрежением; она говорила о нем точно о каком-то очень отдаленном городе, смешном и достойном презрения, куда можно было заглянуть разве лишь ночью.
– Ну, теперь я могу отправляться, – продолжала она, снова подсаживаясь к Флорану на овощи соседки.
Флоран опустил голову: он только что совершил кражу. Когда Лакайль ушел, он увидел на земле морковку, поднял ее и зажал в правой руке. Связки сельдерея и кучки петрушки издавали за его спиной раздражающий запах, который застревал в горле.
– Мне пора ехать, – повторила госпожа Франсуа.
Она жалела незнакомца, неподвижно сидевшего на тротуаре, чувствовала, что ему тяжело. Зеленщица снова предложила свои услуги, но Флоран вторично отказался с еще большей гордостью. Он даже поднялся и немного постоял, чтобы показать, какой он бодрый. А когда зеленщица отвернулась, он положил морковь в рот; но ему пришлось подождать есть, несмотря на страстное желание тотчас же разжевать ее. Госпожа Франсуа снова взглянула ему в лицо; она расспрашивала его с добродушным любопытством. Чтобы не открывать рта, он отвечал кивками головы, а затем потихоньку, медленно съел морковь.
Зеленщица совсем собралась уезжать, когда громкий голос возле нее произнес:
– Здравствуйте, госпожа Франсуа.
Перед ней стоял худощавый малый, с большой головой, ширококостный, бородатый, с очень тонким носом, с маленькими светлыми глазами; на нем была черная фетровая шляпа, измятая и порыжелая, и широчайшее, застегнутое наглухо пальто, когда-то нежно-каштанового цвета, теперь же вылинявшее; от дождей оно пошло зеленоватыми полосами. Немного сутулый, он весь как-то беспокойно, нервно дергался, что, должно быть, вошло у него в привычку. Он был в толстых зашнурованных башмаках, а из-под коротких панталон виднелись синие чулки.
– Здравствуйте, господин Клод, – весело ответила зеленщица. – Знаете, я вас в понедельник ждала, а так как вы не приехали, то убрала вашу картину; я повесила ее на гвоздь в своей комнате.
– Вы очень добры, госпожа Франсуа; я приеду к вам на днях кончать этюд. В понедельник я не мог… А что, скажите, с вашего большого сливового дерева еще не облетают листья?
– Конечно нет.
– Видите ли, я хочу изобразить его на своей картине, слева, у курятника, получится неплохо; я всю неделю обдумывал это… Гм… нынче утром отличные овощи… Я нарочно вышел пораньше, предвидя, что восход солнца будет великолепно освещать эту шельму капусту.
Он указал жестом на груду овощей. Зеленщица продолжала:
– Однако мне пора. Прощайте… До скорого свидания, господин Клод!
Трогаясь с места, она представила Флорана молодому художнику.
– Постойте-ка, вот этот господин приехал, кажется, издалека. Он совсем не узнаёт вашего противного Парижа; может быть, вы дадите ему полезный совет.
И госпожа Франсуа наконец уехала, радуясь, что оставила их вдвоем. Клод с участием смотрел на Флорана; эта длинная фигура, тонкая и неуверенная, казалась ему оригинальной; рекомендации госпожи Франсуа было для него вполне достаточно; с фамильярностью человека, любящего слоняться, привыкшего ко всяким случайным встречам, он спокойно сказал:
– Я пойду с вами; вы куда?
Флоран смутился. Он не знакомился с людьми так легко; но с самого приезда у него вертелся на языке один вопрос. Беглец собрался с духом и спросил, боясь услышать неблагоприятный ответ:
– А что, улица Пируэт еще существует?
– Ну конечно, – ответил художник. – Это очень любопытный уголок старого Парижа. Улица эта кружится, как танцовщица, а дома похожи на животы беременных женщин… Я сделал с нее довольно сносный офорт. Когда вы зайдете ко мне, я его вам покажу… Так вы туда?
Флоран успокоился и приободрился, узнав, что улица Пируэт сохранилась, но тут же стал божиться, что ему не надо туда идти, и уверять, что вообще никуда не спешит. Настойчивые вопросы Клода вызвали в нем прежнее недоверие.
– Ничего не значит, – сказал тот, – пойдемте, так и быть, на улицу Пируэт; ночью у нее, знаете, такой колорит!.. Идем, ведь это в двух шагах.
Флоран вынужден был пойти за ним. Они шли рядом, как два товарища, шагая через корзины и овощи. На тротуарах улицы Рамбюто возвышались горы цветной капусты, уложенной удивительно ровно, точно пирамиды ядер.
Белая и нежная сердцевина, похожая на исполинские розы, выглядывала из мясистых зеленых листьев, и кучи капусты напоминали букеты новобрачной, расставленные в громадных жардиньерках. Клод остановился, громко восхищаясь этим зрелищем.
Дойдя до улицы Пируэт, он стал показывать и описывать каждый дом. На углу горел единственный газовый фонарь. Дома теснились, покосившись на сторону, выпячивая свои навесы, «точно беременные женщины – животы», по выражению художника. Крыши их оседали назад, и здания как будто опирались одно на другое. Но три или четыре из них, забившиеся подальше в тень, казалось, наоборот, вот-вот упадут ничком. Газовый фонарь освещал один из белых домов, заново выкрашенный, похожий на сгорбившуюся, разжиревшую старуху, сильно напудренную и размалеванную, словно молодящаяся женщина. Далее изломанная линия домов, покрытых плесенью и зелеными потеками от проливных дождей, терялась, утопая в непроглядном мраке; беспорядочное смешение красок и очертаний рассмешило Клода.
Флоран остановился на углу улицы Мондетур, напротив предпоследнего дома с левой руки. Все три его этажа – каждый с двумя окошечками без жалюзи, с белыми, тщательно задернутыми изнутри занавесками – спали. Вверху, под крышей, на шторе узкого оконца, двигалось взад и вперед отражение света. Но лавка под навесом, казалось, необычайно взволновала Флорана. Ее как раз открывали; хозяин лавки торговал вареными овощами. В глубине, у задней стены, блестели большие лохани; на прилавках стояли в мисках круглые, с остроконечной верхушкой паштеты из шпината и салата цикория с воткнутыми сзади маленькими лопаточками, от которых виднелись только ручки из белого металла. При виде этой лавки Флоран замер на месте; он, очевидно, не узнавал ее и, прочитав на красной вывеске фамилию владельца «Годбеф», совсем растерялся. Руки у него опустились, и он стал рассматривать паштеты из шпината с безнадежным видом человека, которого поразило страшное несчастье. Между тем окно под крышей открылось, и оттуда высунулась голова старушки; она посмотрела сначала на небо, а потом на видневшийся вдали рынок.
– Однако мадемуазель Саже – ранняя пташка, – сказал Клод, подняв голову. И, обращаясь к своему спутнику, прибавил: – У меня в этом доме жила тетка. Тут настоящее гнездо сплетен… А вот и Мегюдены зашевелились – на третьем этаже свет.
Флорану хотелось его расспросить, но художник в выцветшем широком пальто внушал ему недоверие. И он пошел за ним, не проронив ни слова; а тот рассказывал ему про Мегюденов. Сестры Мегюден торговали рыбой; старшая была пышной красавицей, а младшая – светлая блондинка, продававшая речную рыбу, – напоминала среди своих карпов и угрей одну из мадонн Мурильо. Про Мурильо Клод сердито заметил, что тот рисовал как настоящий повеса. Потом, внезапно остановившись среди улицы, он спросил:
– Ну, куда же вы наконец идете?
– В настоящее время – никуда, – сказал измученный Флоран. – Пойдемте куда хотите.
Когда они уходили с улицы Пируэт, Клода окликнул чей-то голос из винного погребка на углу. Художник вошел туда и потащил за собой Флорана. Ставни были сняты только с одной половины окна; в зале, которая, казалось, еще спала, горел газ. На столах валялись вчерашние меню, забытая пыльная тряпка; сквозной ветер, врываясь в растворенную настежь дверь, освежал застоявшийся, нагретый воздух погребка. Хозяин Лебигр, в одном жилете, в измятом воротничке, еще не выспавшись хорошенько, со следами усталости на бледном, широком, довольно красивом лице, прислуживал посетителям. Мужчины с заспанными глазами, стоя группами перед стойкой, пили, кашляли и отхаркивались, окончательно просыпаясь от белого вина и водки. Флоран узнал Лакайля, мешок которого был теперь до отказа набит овощами. Лакайль с приятелем, пространно рассказывавшим, как он купил корзину картофеля, пили уже по третьей рюмке. Осушив стакан, Лакайль пошел поговорить с Лебигром в маленькую застекленную комнатку в глубине погребка, где газ не был зажжен.
– Чего вы хотите выпить? – спросил Клод у Флорана.
О проекте
О подписке