Чтобы гулять в заповеднике, надо всего лишь получить разрешение у егеря. Сигнализация срабатывает, когда система обнаруживает у пришельца винтовку-птицебой. На иное оружие система не рассчитана – вот глупость-то! – и выехав по тревоге, можно нарваться на станнер, лучемет или даже на «стивенсон», купленный по случаю у космодесантника.
Впрочем, на лучемет мы с отцом нарвались только раз. Охотники на Энглеланде – народ безобидный. Они забираются в лес, чтобы стать Осененными Птицей, а это совсем не вяжется с убийством егеря.
Как всякому Хранителю Птиц, мне полагается напарник. В заповеднике двенадцать участков, и должно быть двадцать четыре сотрудника. Нас же всего одиннадцать, и пятый участок долго был бесхозный, пока его не разделили между тремя егерями. Одиннадцать человек против освоенной зоны планеты. Даже не смешно.
Не желают люди заниматься хлопотным и бесполезным делом, охраняя обреченных Птиц. Властям наплевать, их устраивают питомники. Сумасшедший, назвала меня Лайна. Да, наверное, так и есть.
Браслет-передатчик подмигивал огоньком. Все тот же восьмой квадрат. На пикник расположились, что ли? Нарочно торчат на одном месте, поджидая егеря? Странно. Может, система сбоит? Принимает за винтовку какую-нибудь деталь глайдера новой модели, и там совсем не охотники?
Скутер лавировал меж толстых стволов ели-ели. Под распростертыми лапами стоял зеленый сумрак. Наверху поблескивали плетеные зеркала паутинников, а на усыпанной сухими колючками земле порой встречались яркие пятна света. Таких солнечных «зайчиков» надо сторониться: если зеркало накренилось и отражает свет вниз, того и жди, оборвется.
Я миновал поляну, где виднелись остатки шалашиков – оплетенные прутьями каркасы из веток. Три года назад тут поселилась маленькая колония Птиц. У самого побережья, под боком у людей. Отец разъяснял, уговаривал, стыдил – все впустую. Обычно смышленые Птицы не желали его понимать. Притворялись, будто не Птицы они, а обыкновенные лесные пичуги. Отчаявшись убедить по-хорошему взрослых, мы переловили птенцов; а это были уже проворные трехдневки, попробуй поймай. В мешках мы перенесли их на четыре мили к западу, в овраг с белым мхом. На белом мху растут кусты можжевела, усыпанные синими съедобными ягодами. Раздраженные Птицы с криками и бранью летели за нами, пытались клевать в макушку.
Мы вытряхнули птенцов на краю оврага, и серые невзрачные пуховички нырнули вниз, попрятались под корягами. Взрослые Птицы начали было успокаиваться, рассаживаться на ветвях растущих вокруг оврага ели-ели. И вдруг – пронзительный вскрик, за ним другой, третий… Сквозь мох выстреливали белесые ростки сныши и впивались в горячие тельца. Мы были потрясены. Никогда прежде снышь не трогала Птиц, она реагирует на кротиков и прочую длинношерстную мелочь. А тут – точно взбесилась.
Мы кинулись в овраг спасать птенцов; Птицы с рыданиями метались в воздухе и осыпали сверкающие перья, словно надеялись выкупить своих детей у нас и сныши. Спасать было уже некого: десяток пушистых комочков трепыхались, пораженные ростками-паразитами. Отец все-таки углядел одного, притаившегося под листом холодовника. Возле холодовника снышь не растет, не любит веющую от его покрытых изморозью стеблей прохладу. Отец бросился к птенцу, но поскользнулся на упавшем стволе, не удержал равновесия, покатился по склону. Из мха вылетела белесая стрелка и впилась ему в подбородок, затрепетала, ввинчиваясь глубже в плоть. Отец вскочил на ноги, вырвал росток с окровавленным кончиком; по обветренному лицу расползалась белая сетка, словно кожа растрескивалась.
Я подбежал, схватил несчастного пуховичка, сунул за пазуху. Схватил отца за руку и поволок его из оврага. Оскальзываясь на склоне, цепляясь за воздушные корни можжевела, мы выбрались наверх. У отца по подбородку текла кровь; у меня под курткой слабо пищал птенец. Отец расслышал этот писк.
– Брось птенца! – крикнул он.
И тут на нас с бешеной яростью накинулись Птицы.
Они вопили, долбили нас клювами, рвали когтями, били крыльями, летящий алый пух казался каплями крови. Прикрывая лицо рукой, я вынул придушенного пуховичка и поднял его на ладони. Одна из Птиц схватила его в лапы и унесла, другие постепенно оставили нас в покое и слетели в овраг, расселись на синих от ягод кустах можжевела. Дно оврага было усыпано их лучшими перьями, но Птицы по-прежнему сияли и переливались, словно выточенные из множества самоцветов. Пуховички уже не шевелились.
Я поглядел на отца. Кровь на подбородке, кожа покрыта белой сеткой, в серых глазах боль и растерянность… Я выудил из кармана пакет первой помощи. Отец забрал его и подтолкнул меня к оврагу.
– Иди, собери перья.
– Что? – Мне показалось: я ослышался.
– Иди, – повторил он. – Ты – Осененный Птицей.
– Нет.
– Ступай! – рявкнул отец, и Птицы взвились в воздух. – Мы погубили дюжину птенцов. – Он помолчал. – Джим, я прошу: собери перья.
Сколько себя помню, отец ни о чем меня не просил: без слов, по малейшему движению, по взгляду я угадывал его желания и бросался их исполнять. Но сейчас… Как я могу прикоснуться к страшному дару? Разве сегодняшнее дает мне право называться Осененным?
Птицы сделали круг над оврагом, безнадежно окликая мертвых птенцов, затем стая поднялась выше и медленно, натужно махая крыльями, скрылась за остроконечными верхушками ели-ели.
– Джим, – проговорил отец, – люди убивают Птиц, чтобы стать Осененными. Мы невольно убили… Пусть хотя бы не напрасно.
– Нет.
– Ради нас с матерью, – тихо сказал он.
Я побрел в овраг.
Сброшенные перья радугами переливались на белом мху – длинные, с широкими опахалами. Птицы сбрасывают их при опасности, пытаясь обмануть врага, отвлечь от себя или птенцов. Хотя делают они это не всегда; поэтому для охоты требуется винтовка-птицебой.
Я подобрал несколько перьев. В них была синева утреннего неба, зелень молодой травы, золотой блеск восходящего солнца и багровая краска ветреного заката, лиловый мрак ночи и оранжевое пламя костра… А еще в них жило страдание. И страх смерти, и боль погибающей плоти, и отчаяние живых. Все это исходило от них ощутимыми волнами, и мне было плохо, как никогда в жизни. Было очень больно и стыдно – больно за все живое вокруг, стыдно за самого себя. За то, что мало сделал добрых дел, что слабо любил своих близких, что не ценил бесплатное счастье – жизнь. Стыдно за то, что дожил до шестнадцати лет и только сейчас начинаю осознавать самое главное.
Я собрал перья, сколько мог удержать в руке, и вернулся к отцу. Стал рядом, придавленный ощущением собственной никчемности. Шестнадцать лет, прожитых на свете зря. А что ощущают другие? – пришла неожиданная мысль. Неужели такую же боль и стыд? И что со мной будет дальше?
Отец подобрал горсть алых перышек, сунул мне в карман.
– Пойдем, – сказал он устало.
– А снышь?
Нельзя оставлять в овраге ростки взбесившейся сныши. Как бы они не размножились, не начали охотиться на все живое без разбору.
Отец зашагал в сторону дома. Мы дошли до поляны с осиротелыми шалашиками, сели в оставленный неподалеку скутер, но не поехали в «Адмирал Бенбоу», а вернулись к оврагу. Отец открыл багажник и неожиданно извлек оттуда десантный лучемет. Я и понятия не имел, что у него есть такая штука.
Стоя на краю оврага, отец полосовал лучом дно и склоны. К небу подымался сизый дым, летели искры от охваченных огнем кустов можжевела, с ветвей стоявших вокруг ели-ели срывались перепуганные ночные мышаки и с визгом прыгали с дерева на дерево, точно маленькие косматые ведьмы…
…Был скандал. У отца отобрали лучемет и едва не выгнали из егерей. И долго не умирал слушок, будто Рудольф Хокинс неспроста сжег все свидетельства и что не один его сын в тот день стал Осененным Птицей, а еще дюжина городских ходили потом сильно счастливые; а недавно у Джима появился скутер на антигравах – да на какие же деньги куплен, позвольте спросить? Доброжелательных соседей у нас полно. Меня удивляет: они ведь тоже Осененные. Откуда столько яду в праздных языках?
И Лайне нажужжали в уши, будто она мне не ровня. Вернусь – дознаюсь, что за доброхоты дурили ей голову. Ужо я с ними потолкую.
Браслет-передатчик талдычил свое: восьмой квадрат. Я вызвал большой пульт, сверился. Так и есть – сидят мои охотнички, с места не стронутся. Или кружат по квадрату. Знают, что в восьмом живет колония, и пытаются ее отыскать.
Видел я сносно, однако в ушах звенело, голова была чугунная, и немели кончики пальцев. Я доехал до границы восьмого квадрата, поднялся по косогору и остановил скутер. Огляделся; никого не видно. Откинул колпак кабины, прислушался.
Шелестят колючие лапы ели-ели, над головой взвизгивают повздорившие ночные мышаки, вдали подвывает большой беляк. Беляк – оттого что белый, а большой потому, что ростом вдвое больше малого. Малый беляк размером с мизинец, но крайне зловредный: свалится на голову, вцепится в волосы и воет, точно корабельный ревун. При этом он быстро-быстро отстригает прядь, которой завладел, а затем удирает с добычей в гнездо. Большой беляк на человеческие волосы не покушается, он вообще людей не любит и держится от них подальше. Значит, там, где он воет, охотников нет.
Повернувшись в другую сторону, я вгляделся в просветы между стволами, в зеленый полумрак. Никакого движения; лишь вспорхнула с земли синяя ключница, звонко пискнула: «Ключ-ключ!» В четверти мили отсюда находится поляна с шалашиками Птиц. Если охотники до сих пор на них не наткнулись, мне повезло… точней, повезло Птицам. Они живут в своих шалашиках круглый год, ремонтируют их и подновляют, поэтому отыскать их нетрудно. Правда, к осени птенцы выросли, и стая может улететь от врага. Если захочет. Птицы редко улетают вовремя, как будто до последнего надеются на милосердие людей.
Браслет-передатчик курлыкнул, и сигнал сменился: охотники откочевали в девятый квадрат. Отлично. Я их шугану из заповедника чуть позже, а сейчас есть другие дела. Поехали!
Скутер подполз к заветной поляне. Вот они, шалашики – перевитые разноцветной травой, украшенные цветами и крыльями насекомых. Птицы бесстрашно ловят рогачей и нанизывают на прутья их желтые, с коричневыми выростами крылья. Крыло у рогача с мою ладонь, а челюстями он может прокусить палец до кости. Недружелюбная тварь.
Однако Птиц я не вижу. Впрочем, вон одна – сгусток переливчатых самоцветов на верхушке ели-ели. Алый хохолок развернут, крылья сложены, длинный хвост опущен. Наверное, охотники проходили неподалеку, шумнули, Птицы и попрятались. Умницы. Я посвистел. Головка с алым венцом быстро кивнула, и Птица слетела на несколько веток ниже.
– Давай-давай. – Я снова свистнул.
Из зеленой гущи вынырнули четверо сеголеток; уселись рядком на шалашик, уставив на меня черные блестящие глаза.
– Молодцы, – сказал я им и опять засвистел. Длинная, сложная трель, вывести которую сумеет не всякий егерь. Отец меня долго учил, прежде чем стало получаться.
Птицы слетались на зов, рассаживались на лапах ели-ели, выжидательно поглядывали на меня. Точно зрители собирались на представление – а я должен был им спеть и сплясать.
Похоже, все собрались. В глубине леса подал голос большой беляк – тот, который избегает людей. Значит, нам с Птицами туда. Продолжая свистеть, я пересек поляну и двинулся на вой беляка. Уведу стаю подальше, а после разберусь с охотниками. Так и пошли: я шагал понизу, Птицы перелетали с ветки на ветку. Не бранились, не гомонили попусту; доверчиво летели за мной, словно огромный выводок за приемным родителем.
Моего отца Птицы любили еще больше. Мучительное воспоминание. Два года назад мы с ним наткнулись на стайку молодых, которые едва успели отделиться от старших и только начали возводить собственные шалашики. Работа была в разгаре: каркасы из веток уже обвиты прутьями, и Птицы стаскивали на поляну всякую всячину для украшения жилищ. Но вот они заметили нас. Поднялись на крыло, закружили над головами, а потом кинулись к шалашикам, похватали с них перья, цветы да ракушки, вернулись и ну пристраивать свои сокровища отцу на голову. На нем была шапочка с козырьком – они ее стянули и бросили наземь, и давай вплетать в волосы перья и цветы. Ракушки тоже пытались укрепить, но они сваливались, и тогда Птицы затолкали их под воротник куртки. Еще в уши хотели заложить, да отец не позволил.
Затем Птицы разлетелись в поисках новых украшений для домов, а мы стояли на краю поляны и молча смеялись. Отец не стал выбрасывать дары; так и пошагал дальше, точно бог весеннего леса, с копной цветов и перьев на голове. И вдруг – тревожный писк браслет-передатчика, и почти сразу – выстрел птицебоя. Мы кинулись назад.
Птицебой не убивает сразу. Грохот выстрела пугает Птицу и заставляет сбрасывать перья. Их подбирают желающие стать Осененными, а здоровая с виду Птица улетает. Однако от удара звуковой волны рвутся воздушные мешки в ее теле, и после этого Птица живет от силы дней десять. Я не раз видел распластанные на земле тушки, к которым не притрагиваются хищники; ни одна местная тварь не ест Птиц, завезенных на Энглеланд неведомо откуда.
– В чехле привезли, – бросил отец на бегу.
– Угм.
Охранная система не распознает птицебой, если он упакован в чехол из раггицела. Однако едва ли найдется на всем побережье охотник, у которого достанет средств на раггицел. Это приезжий; или даже залетный, не с Энглеланда. Он спокойно забрался в лес, без спешки отыскал Птицу, вынул оружие из чехла и пустил в ход, а мы только сейчас и узнали, снышь ему в оба глаза!
Впереди завиднелся просвет – поляна с шалашиками.
– Стой, – велел отец, и я прильнул к стволу ели-ели, всматриваясь в солнечное сияние за деревьями.
Криков Птиц было не слыхать. На поляне кто-то ходил. Я разглядел женщину, окутанную облаком черных волос, затем мужчину с пучком перьев в руке; нагибаясь, он подметал ими землю. Потом я увидел вторую женщину. Сквозь ее длинные рыжие кудри просвечивал белый костюм. У нее в руках тоже сверкал пучок перьев. Здешние: только на Энглеланде женщины носят волосы до колен, как покрывало. Сколько же Птиц они сгубили, охотнички Осененные?
– Трое? – шепнул я отцу.
– Похоже. Идем.
Сжимая в руке станнер, он двинулся к поляне. Я остро пожалел, что у меня нет оружия: мало ли, как повернется дело. Однако до восемнадцати лет оружие не полагается даже егерю в заповеднике. Идиотский закон.
– Отец, цветы!
Спохватившись, что голова у него точно Птичий шалашик, отец принялся стряхивать дары. Как много седины в его темных волосах. А ведь он еще совсем молодой…
– Не высовывайся, – предупредил он, и мы вышли из-за пушистой ели-ели на поляну.
Я остановился чуть позади отца. Станнер он держал дулом вниз.
– Сколько Птиц? – спросил он резко.
Охотники так и подпрыгнули. Черноволосая охнула, рыжая выронила перья, мужчина бросил свой пучок, словно тот обжег ему пальцы. Оружия у него не было, птицебоя в чехле я тоже не видел. Молодой парень, немногим старше меня. А женщинам, по-моему, за тридцать. Что же – до тридцати лет не сподобились стать Осененными? Не верю. Скорее, кумушки явились, чтобы сделаться Осененными дважды.
– Сколько Птиц? – повторил отец.
– С-семь, – неуверенно ответила черноволосая. – Или шесть…
Кудри роскошные, но сама худая, скулы обтянуты, под глазами мешки. Рыжая тоже худосочная, бледная. Неужто они верят слухам, будто Птицы лечат от любых болезней? Вот же чушь…
– Ваши документы, – велел отец.
Женщины испуганно переглянулись, у парня забегали глаза. Если охотник сильно трусит, он может стать опасен.
– Не двигаться, – предупредил отец, поднимая оружие. – Джим, возьми у него документы.
Я двинулся вперед. Парень попятился.
– Стоять! – крикнул отец.
Охотник замер; рыжая пискнула, точно придавленный лисовином кротик.
Где их птицебой? Повесили на сук, прислонили к дереву? Нехорошо у парня бегают глаза; ой, нехорошо…
Его взгляд вдруг остановился, парень глядел мне за спину. Я обернулся.
Из-за ели-ели позади отца выступил человек. На плече висела винтовка, из нагрудного кармана торчали два сине-зеленых пера. Лицо в морщинах, седой. Вот главный охотник. Судя по короткой стрижке – залетка, не энглеландец… Он вскинул руку, в которой оказался лучемет.
– Берегись! – крикнул я, бросаясь на землю.
У отца на боку, под левой рукой, появилось черное пятно.
Я толкнулся, перебросил тело вбок, уходя из-под нового выстрела.
Отец еще стоял на ногах, обугленная куртка по краям паленого пятна дымилась. Я опять толкнулся от земли, опираясь руками, перемахнул дальше, стремясь к краю поляны, под защиту толстых стволов. Чужак целил в меня из лучемета. Выстрел – рядом вспыхнула и мгновенно сгорела трава. Отец начал оседать; ствол станнера повернулся в мою сторону. Возле бедра клюнул землю новый яркий луч, от вспышки дохнуло жаром. Рывок!.. Да что со мной? Я вдруг обмяк, опрокинулся на спину, уставился в небо, проткнутое верхушками ели-ели. Небо начало стремительно сереть, а солнце – гаснуть. Деревья сгинули во мгле, и я едва расслышал голос:
– Ни хрена себе! Что он… – И все. Лишь тьма и тишина.
Потом я очнулся. Солнце садилось, на поляне было темно; по небу разметались огненные языки облаков – алые, багровые, желто-розовые. Верхушки ели-ели на их фоне казались черными. В кронах суетились ночные мышаки, где-то взлаивал старый охрипший лисовин. Я хотел подняться, но не смог: ноги отнялись, в руках совсем нет силы. Вокруг почему-то перья… много перьев; и на меня тоже насыпались… Откуда они? Неужели Птицы прилетали?
И тут я вспомнил: отец. Я вскинулся, закрутил головой. Где он? Вижу – темный силуэт возле раскинутых лап ели-ели.
– Отец! – Я пополз, волоча за собой бесполезные ноги. – Как ты? Отец!
Он не откликнулся. Он был холодный, окоченевший. Почему? Ведь я жив. Даже раны нет ни одной. А он – почему он мертв? Отец, что ж ты? Отец!
В смятении, которое еще не переросло в ужас и горе, я ткнулся лбом в его остывшую твердую руку. Отпрянул. Вгляделся в повернутое набок лицо. В сумраке оно казалось вырезанным из темного дерева.
Отец, вернись! Раз я жив, то и ты должен…
Забрезжила догадка: он выстрелил в меня из станнера. Выстрелил дважды, словно в громадного красного волка, который водится на севере в горах. Паралич был настолько силен, что охотники сочли меня мертвым и не стали добивать из лучемета. Ты обманул их, отец. И вот – я живой, а ты мертв. Мертв! С беззвучным воем я снова ткнулся лицом в окоченелую руку, все еще сжимавшую станнер…
О проекте
О подписке