– Как хирург я пользовался репутацией у немцев. Оперировал их в экстренных случаях. И всегда успешно. Евреям везло меньше. Нет, я не халтурил. Но там был конвейер. Меня бы не тронули, если бы еврейский пациент умер на столе, но промахнуться, оперируя нациста, – это гибель не только моя, но и Элишки. С одним эсэсовцем высокого ранга все было на грани. Послеоперационный период вызвал осложнения, в которых я был неповинен, но поди докажи. Отправить меня они тоже не решались, я был тем, кто копался в кишках этого подонка, кстати, он выжил, но ненадолго. После войны его повесили.
– Готово!
– А у меня – нет! Мы – в аритмии. Делайте со мной что хотите, я должен досказать историю. Решили они пощекотать мне нервы – отправить на тот свет мать Элишки. Я просил Мурмельштейна вычеркнуть тещу из транспорта. «Не выйдет», – отрезал он. А его секретарь услышал и говорит мне на ухо: «Ты сглупил, не так надо обращаться. Спроси, что нужно сделать, чтобы сохранить тещу?» Я спросил. Мурмельштейн ответил: «Видишь комендатуру напротив? Карауль Рама». Комендант меня знал. Я сделал успешную операцию его личному повару. Рам вышел, заметил меня и спросил: «Шпрингер, чего хочешь?» Я сказал: «Теща в транспорте». Это было делом рискованным. Один архитектор, которому Рам задал тот же вопрос, получил ответ: «Вот и езжайте вместе». Мне Рам ответил иначе: «В девять утра приходи с Мурмельштейном в комендатуру». Пришли, и он спросил меня: «Знаешь последние новости?» Я ответил: «Не знаю. Меня волнует теща». О чем-то они посовещались, и теща осталась жива. С тем же успехом я мог разделить судьбу архитектора. От них можно было ждать чего угодно. Был у нас один пациент. Шел уставший с работы, и тут его останавливает немец и велит сложить какие-то доски. Тот не послушался – на эсэсовце не было мундира. Немец в него выстрелил. Парня привезли в операционную. «Сделай, чтобы он сдох», – велел эсэсовец. «Я врач, – мое дело лечить, – ответил я. – Вылечу, а там дело ваше». Но парень умер, он был ранен в легкое, после операции началась пневмония… Или другая история. Тот же самый Рам, который принимал на рампе новый транспорт, увидел меня и говорит: «Я приду к тебе в больницу. Хочу проверить, как вы работаете. Я поеду на велосипеде, но ты должен быть на месте раньше меня». Он едет на велосипеде – метров семьсот до больницы, – а я бегу. И прибежал первым.
– Утка готова, – послышался голос Элишки.
Доктор Шпрингер выбрался из кресла-качалки и взглянул на лепку.
– Вы мне польстили. Можете подарить?
– Конечно.
– Куда бы ее поставить?
Я предложила спрятать фигурку в морозильник. Чтоб подстыла.
– Но там же меня никто не увидит, – нахмурился доктор Шпрингер, но, подумав, рассмеялся. – Будем показывать гостям кукольный спектакль. В одно действие. Дверца открывается, а там, на месте продуктов, восседает замороженный хирург на пенсии.
Эрих резал утку какими-то особыми ножницами, тоже, видимо, хирургическими. За обедом Элишка рассказывала, что ее близкая родственница была в дружбе с Эйнштейном, что где-то в пятидесятых годах они гостили в Принстоне и встречались с ним, что Эйнштейн в преклонном возрасте прекрасно играл на скрипке. Ко всему прочему девочкой она видела Франца Кафку, но сильного впечатления он на нее не произвел, возможно, он не любил детей, а дети это всегда чувствуют. Рассказывала о каком-то Бергмане, который был женат на Эльзе, дочери Берты Фанты, тоже их родственницы, – он-то и дружил с Кафкой. В двадцатом году Бергман, как сионист, уехал в Палестину, и там они вместе с Мартином Бубером основали движение за мирное сосуществование евреев и арабов. В общем, если бы чешские евреи прислушивались к Бергману, они могли бы уцелеть. Но ведь были и такие, которые не без благословения Масарика уехали в Палестину, но, не вынеся зноя и тяжелых условий тамошнего существования, вернулись на погибель в Чехословакию. Элишка с Эрихом никогда не бывали в Израиле, но там у них есть близкие родственники, и можно было бы, конечно, поглядеть на Святую землю, но с ее здоровьем никак. Эрих дорогу бы одолел, но кто его пустит?
Все имена, кроме Кафки, были мне чужими. История, в которую я угодила из‐за Фридл, казалась непролазной. Казалась? Нет, такою она и была на самом деле. Полный хаос. Разрозненные факты, лес имен…
– О чем задумалась наша гостья?
Доктор Шпрингер положил мне руку на плечо и глянул в глаза. Улыбающееся лицо было совсем близко к моему, и меня накрыла волна отчаяния. Как это объяснить, на каком языке?
Мы пересели за журнальный столик, где нас давно уже ждали бехеровка с водой и бокалы с рюмками.
– Элишка, а ты не слышала такое имя – Фридл Дикер-Брандейс?
– Что-то знакомое. По-моему, у нас есть каталог с детскими рисунками. Лена может посмотреть на полке, где все про Терезин. А я пока принесу мороженое.
Мы с доктором Шпрингером стояли у полки, где «все про Терезин». Я сразу увидела тот тоненький каталог, который Сережа привез мне из Праги, только мой был по-русски, а этот – по-чешски.
– Возьмите себе на память! И это вам, – сказал доктор Шпрингер, доставая с полки брошюру в твердом переплете. «D-r E. Springer. Zdravotnictví v Terezínském ghettě». «Здравоохранение в Терезинском гетто». – Самиздат. Подписывать или не светиться, – усмехнулся он и подарил меня той самой улыбкой, которую мне не удалось вылепить из глины, а из пластилина – вышло.
Доктор Шпрингер недолго размышлял над автографом.
– Держите, но только осторожно, чернила свежие!
«Милой Елене от автора. Во время дружеской беседы мы вспоминали прошлое, которое никак нельзя назвать приятным. Зато какой же приятной была наша встреча!»
Вечером доктор Шпрингер повез меня на какую-то другую остановку. С той, на которую я приехала, автобусы в Прагу уже не ходили. Он ловко вел машину вдоль вьющейся дороги, через горы и долины. Навстречу заходящему солнцу.
– У вас есть дети? – спросил меня доктор Шпрингер.
– Да, мальчик и девочка.
– Вы покупаете им пластилин?
– Да.
– Вот и я своей дочке, когда она была маленькой, покупал пластилин.
Я опешила. Когда с тобой говорят на чужом языке, иногда не понимаешь, что именно не понимаешь.
– Но она уже давно не лепит. Скоро ей исполнится восемнадцать. Я завел ее с чешской медсестрой, которая младше меня на целых двадцать два года. Я никогда никого не любил так, как эту девочку. А она холодна ко мне. Осуждает. За то, что я не ушел от Элишки к ее маме. Дело даже не только в том, что она незаконнорожденная, а в том, что вынуждена скрывать имя отца. В Румбурке меня все знают.
– А что Элишка?
– Она не знает. Она бы этого не перенесла. Пришлось мне устроить их в ГДР, это рядом, по ту сторону границы, дочка заканчивает престижную школу, а ее мать работает в госпитале… Все-таки жизнь – штука непонятная, наверное, после смерти ее можно было бы как-то осмыслить, подбить баланс…
Машина въехала в какой-то город, проехала по булыжной мостовой и остановилась.
– Автобус подан, – улыбнулся мне доктор Шпрингер, – бегите!
Я влетела в автобус, и он тотчас тронулся с места.
В автобусе было темно, но можно было включить лампочку в изголовье. На ту пору редкостный сервис. Чтение подслеповатого самиздата – мне достался в подарок плохо пропечатанный экземпляр – заняло всю дорогу до Праги.
«В каждом большом казарменном блоке на несколько тысяч заключенных был главврач, ему подчинялся весь медперсонал. В свою очередь все, вкупе с санитарной командой по уборке трупов и работниками центральной аптеки, подчинялись начальнику отдела здравоохранения.
Организация больницы была задачей нелегкой: ни коек, ни мебели, ни столов для осмотра и операций. В багаже новоприбывших были медицинские принадлежности и лекарства – болеутоляющие порошки, таблетки против сердечных, кожных и других заболеваний. Они стали нашим основным резервом…»
Про это Эрих рассказывал.
«…В апреле 1942 года мы открыли хирургическое отделение и отделение внутренних болезней. Затем были открыты и другие отделения. Более тысячи коек стояли вплотную друг к другу… Плотность населения в гетто в то время была примерно раз в 50 выше, чем в довоенном Берлине. …При высоком проценте стариков число больных неумолимо росло, в то время как число здоровых сокращалось…
Мы сражались со смертью до последнего. Вдобавок к центральной больнице открыли вспомогательные клиники, детскую больницу, изолятор для неизлечимых больных и дом престарелых. Мест катастрофически не хватало…
… Двести сорок душевнобольных евреев, выдворенных из психбольниц, были присланы в гетто и полностью изолированы. Ухаживать за ними было непросто – многие не понимали, где они и что с ними происходит; бывали ужасные сцены и вспышки насилия. Приказом лагерной комендатуры их скопом отправили в Польшу.
…То же самое случилось с тысячью слепых…
Осенью 1943 года пришел приказ погрузить в три эшелона всех, кто прежде имел освобождение по болезни. Лишь в исключительных случаях кого-то удавалось спасти. Помню пациента, которого я накануне прооперировал по поводу язвы желудка; кроме того, у него еще был туберкулез. Мы сказали начальству, что он не переживет переезда, его оставили, и он благополучно дожил в Терезине до конца войны.
…В невыносимых условиях больным делали переливание крови, донорами часто становились врачи и медсестры, хотя сами были истощены до предела.
Не следует забывать, что в самом Терезине умерло 34 261 человек. В периоды страшных эпидемий с оперативной скоростью организовывались изоляторы…
Когда количество туберкулезных больных стало катастрофически расти, мы устроили специальные палаты на свежем воздухе. Но перед приездом комиссии Красного Креста все туберкулезные больные вместе с лечащими врачами были депортированы в Освенцим. Такая у нас была работа. Бороться за жизнь, не щадя сил, чтобы потом ее отобрали с дьявольской легкостью…»
То, что рассказывал доктор Шпрингер, по сути не отличалось от того, что он писал в 1950 году.
Вскоре я вернулась в Румбурк с оператором по фамилии Фишер. Он согласился возить меня на машине «по старичкам», но с одним условием – не рассиживаться, работать компактно, оплата почасовая плюс бензин.
Элишка была больна и вышла к нам лишь на десять минут, но в кадре осталась.
Эрих («Зовите меня Эрих!») рассказал на камеру обо всех подарках от благодарных пациентов, включая керамические вазы и деревянные футбольные кубки, мы сняли рисунки Фляйшмана9, Кина и Спира – в первый раз я их не заметила, – сняли лошадку и Пьеро, поговорили о медицине в Терезине – понятно, звучали все те же истории – и откланялись.
– И это все? – опешил доктор Шпрингер.
– На сегодня, – сказала я. – Оператор спешит.
– Тогда примите подарок, – сказал доктор Шпрингер и вложил мне в руки тряпичного Пьеро.
– Эрих, я не могу это взять.
– Делайте что хотите, но он ваш.
Пьеро поселился в Химках в прозрачной коробке из-под каких-то заграничных конфет. Уходя из дома, я оборачивала его в домотканую кукольную рубашечку, и он путешествовал на моей спине во внутреннем кармане рюкзака. Мы слетали с ним в Америку, где я показывала его всем, с кем встречалась. Естественно, разговор заходил и о докторе Шпрингере. Не все, кто пережил Терезин, вспоминали его добрым словом. Говорили, что он был груб, подчас жесток, брал взятки, пресмыкался перед начальством, оперировал нацистов. Что тут скажешь? Пьеро отомстил мне за молчание и исчез в нью-йоркском аэропорту при досмотре рюкзака. Был – и сплыл. Пропал навсегда. Как теперь смотреть в глаза доктору Шпрингеру?
Летом 1993 года я набралась отваги и поехала в Румбурк. Дверь открыла незнакомая женщина, в руке у нее был шприц, иглой вверх.
– Доктор Шпрингер болен, – сказала она. – Подождите, пожалуйста, на крыльце и скажите, как вас зовут, я передам.
В палисаднике цвели высокие мальвы, кажется, раньше их не было. И клумбы с анютиными глазками не было. Не помню, изменились ли автостанция и дорога к дому, я бежала бегом. За четыре года, что мы не виделись, я успела привыкнуть к Иерусалиму. Жила на улице Шмуэля Хуго Бергмана, читала Мартина Бубера, учила иврит – еще одна непролазная чаща…
– Проходите, – пригласила меня женщина, – у нас переобуваются.
Я сняла туфли. Низкорослая грубошерстная собака чуть не снесла меня с ног, за ней примчалась другая.
– Проходите, – повторил женский голос, – они у нас добрые, не укусят.
У нас!
Доктор Шпрингер лежал в кресле-качалке и смотрел в потолок. Женщины в комнате не было. Я подошла к нему, и он притянул меня к себе, руки у него все еще были сильными. Я села на пол, поджав под себя ноги, он гладил меня по голове и молчал.
– Ну что, беглянка, как поживает Пьеро?
– Плохо, Эрих.
– Не уберегла? Ладно. В конце концов, предмет неодушевленный. Я вот тоже не уберег Элишку. Это куда страшней. Все-таки она прознала… Тсс! – приложил он палец к губам и зашептал мне на ухо. – И у нее разорвалось сердце. От жалости… ко мне. Столько времени лгать… Эта женщина – мать моей дочери, я все ей отписал, – картавая речь с придыханьем наполняла ухо влагой. – Дочь так и не желает со мной знаться. А мать ее я никогда не любил. Не потому, что гойка. А может, и потому? По потерянному Пьеро она точно слезы лить не станет.
Доктор Шпрингер и Елена, 1994. Фото Э. Шпрингер.
– Эрих, почему бы вам не уехать? Я теперь живу в Иерусалиме…
Доктор Шпрингер выпрямил спину и, упершись все еще сильными руками о подлокотники, встал. Шаг, за ним другой…
– Ты куда? – раздался голос сверху. – Да еще и без палки!
– Не беспокойся! Я в полной сохранности. Разве что замороженный, – ответил он и отворил холодильник, где он сидел, усыпанный мелкими точечками льда.
– Я все еще здесь, – сказал он и улыбнулся прежней улыбкой.
Опершись на палку, стоящую у порога, он вышел в палисадник. Там была лавочка, ее я тоже не заметила.
– Есть план, – сказал доктор Шпрингер, усаживаясь поближе ко мне. – Объявился племянник в Тель-Авиве. Некто Фишер. У него какая-то знаменитая фармацевтическая фирма. Он был здесь и обещал прислать за мной частный самолет. Видимо, он баснословно богат. Не могли бы вы связаться с ним, чтобы как-то ускорить событие? Я бы очень хотел увидеть Израиль, умереть поближе к своим. Человек не может понять, что творит и что творится, в полном формате ему здесь жизнь не показывают, одни фрагменты. Когда Элишки не стало, я подумал, что уже пережил собственную смерть и волен не проснуться в любом месте. Желательно не здесь. Я тут один. В морозильнике.
Доктор Шпрингер и Елена, 1994. Фото С. Макарова.
Вернувшись в Иерусалим, я зашла в аптеку рядом с домом и спросила у провизорши про фирму «Фишер».
– Что именно вам нужно, глазные капли, крем, мыло?
– Мыло.
На мыле значилась фамилия «Фишер». Но как найти самого Фишера?
Провизорша посоветовала позвонить в справочную. Оттуда меня направили куда-то еще, там я объясняла какому-то голосу, по какой причине мне нужно поговорить лично с Фишером, и, к моему удивлению, мне дали его домашний телефон. Ответила его жена. Боясь что-то напутать, я перешла на английский, коротко изложила, в чем дело, и была приглашена в гости. К самому Фишеру.
Жили они в Рамат-Авиве, в роскошном доме, но я не запомнила ни дом, ни квартиру, ни как они выглядели. Прием был радушным. Я подарила им каталог выставки «От Баухауса до Терезина» с моим именем на обложке, рассказала, что умерла Элишка и Эриху очень одиноко, что такое существование недостойно главного хирурга гетто, спасшего столько еврейских жизней, и показала кассету. Глядя на Эриха, снятого, кстати, оператором по фамилии Фишер, я сглатывала слезы, – только теперь я заметила, как он сдал. «Думаете, он перенесет полет и смену климата?» – спросила жена Фишера. «Он герой, он все выдержит, – ответил за меня доктор Фишер. – Он как никто достоин увидеть землю обетованную, необходимо использовать последний шанс». «Надо будет устроить выступление в Яд Вашем», – сказала жена Фишера. «Да. Но сначала его надо сюда доставить. Я вышлю за ним самолет». Они встали как по команде – решение принято, аудиенция окончена. Жена Фишера преподнесла мне скромный подарок – точно такое же мыло, которое я купила в аптеке на улице Шмуэля Хуго Бергмана.
Я позвонила в Румбурк сообщить радостную новость.
– И когда же ждать иерусалимского чуда?
– В ближайшее время. Если что, у меня есть номер домашнего телефона.
– Чудеса на телефонные звонки не отвечают. Такое может произойти только с вами. И только однажды.
Доктор Шпрингер как в воду смотрел. У Фишеров с утра до вечера работал автоответчик. Женский голос предлагал продиктовать номер телефона. «Спасибо, с вами обязательно свяжутся».
«Зовите меня Эрих!» – сообщила я автоответчику и положила трубку.
Доктор Шпрингер не отзывался на звонки. Видимо, он уже жил после смерти и видел жизнь в полном объеме. Частный самолет в его стереокино так и не залетел.
О проекте
О подписке