Автобус петлял вокруг зеленеющих лесов и ярко-желтых полей, взбирался в горы, скатывался в низины, трясся по булыжной мостовой очередного городка с обязательной площадью и костелом, вытряхивался на очередное шоссе и прибавлял газу. Ранняя весна рисовала в окне головокружительные картины, в дневнике от них осталась однострочная запись: «10.05.1988. Прага – Румбурк. Главный хирург Терезина. Расшифровать магнитофонную запись».
Подъезжаем. Сонные пассажиры зашевелились, на конечной остановке ждали встречающие. Меня не ждал никто. Договорились, что прибуду сама. Однако пожилой кряжистый мужчина с чуть приподнятыми плечами и руками, развернутыми внутрь, судя по стойке, мог оказаться хирургом.
– Да, это я, зовите меня Эрих.
Франц Питер Кин. Портрет Эриха Шпрингера, Терезин, 1943. Фото Е. Макаровой.
Глаза восьмидесятилетнего хирурга смотрели на меня в упор. Молодые, под цвет весеннего неба, без признака старческой водянистости. Он взял меня под руку, и мы пошли. Идти было недалеко. По дороге он пытался понять, что меня к нему привело. По-чешски я понимала хорошо, но говорила через пень-колоду, так что на вопросы отвечала односложно. Доктор Шпрингер картавил, как мой дедушка, родной язык которого был идиш. Может, он знает идиш? Но это вряд ли бы помогло.
– Вы говорите по-немецки?
Мы думали в унисон, но я не знала, как будет унисон по-чешски, сказала «нэ». Чтобы как-то поддерживать беседу, я выпалила имя Фридл Дикер-Брандейс, которая была художницей и занималась рисованием с детьми в гетто… Об этом я уже умела говорить довольно складно.
Дом Эриха Шпрингера, Румбурк, 1988. Фото Е. Макаровой.
Из художников я близко знал Кина, Фритту5, Спира6, они приходили ко мне в операционную рисовать, а вот про вашу слышу впервые.
Жил хирург в большом доме, похожем и на музей, и на антиквариат. Картины в золоченых рамах, старинные люстры, светильники с хрустальными подвесками, в массивном буфете за стеклом хранились подарки, полученные от больных, которых он удачно прооперировал: кубки, медальоны, лошадка из клетчатой материи с синей холкой…
– Можете все трогать руками, – сказал доктор Шпрингер, – я сейчас вернусь.
Я достала из-под стекла тряпочного Пьеро с грустными глазами и колпачком на макушке и усадила его на клетчатую лошадку. Через двадцать лет я стала разыскивать лошадку, хотела показать ее на выставке Кина, но так и не нашла. Лошадка сохранилась на видеокассете, там же и доктор Шпрингер с его женой Элишкой, которая вскоре появится. Пока что явился доктор Шпрингер («Зовите меня Эрих!») в клетчатых брюках и белой футболке.
– Привычка хирурга, – объяснил он, – сменить уличную одежду. Не волнуйтесь, я не собираюсь вас оперировать. Я уже пять лет не брал скальпель в руки. Но врачом все еще работаю. Сегодня взял отпуск. Из-за вас.
Из-за какой-то неизвестно чего ищущей русской отпроситься с работы? Странно. А разве я поступила бы иначе? Любопытство сближает.
Эрих поставил на журнальный столик поднос с фляжкой бехеровки и бутылкой минеральной воды, достал из серванта три бокала и три рюмки.
– Здесь будет восседать Элишка, – указал он на высокое красное кресло с деревянными рожками, похожее на царский трон, – здесь вы, – это было что-то мягкое, проседающее даже под моим вовсе не грузным телом, – а я буду у ваших ног, в кресле-качалке. – Нежные, не правда ли? – указал Эрих на лошадку и Пьеро, прижатых к моей груди. – Вы случайно не скульптор по профессии?
– Скорее по образованию. Я уже давно ничего не лепила. А как вы угадали?
Вот интересно, стоит успокоиться, и чешский язык перестает быть препятствием.
– Но вы-то вычислили меня по осанке, – Эрих сощурился, лицо расплылось в улыбке.
У старого Шпрингера было молодое лицо, чем-то напоминающее лицо моего первого возлюбленного. Я утопала в блаженстве, глядя, как смежаются его веки, подпрыгивают вверх щеки, раскрывается рот, разъезжаются губы, – я даже пыталась вылепить его улыбку, но глина меня не слушалась. Кстати, возлюбленный, улыбку которого я так и не смогла слепить, стал хирургом, но в ту пору мы уже не были вместе.
– Хирурги и скульпторы похожи между собой, не так ли?
Пьеро упал с лошадки.
Доктор Шпрингер поднял его с пола, чмокнул в колпак и отнес вместе с лошадкой в буфет.
– Скульпторы и хирурги обладают гипертрофированной чувственностью, им необходимо все щупать, трогать, мять. Кстати, у меня есть пластилин, хотите?
Сокрушающая улыбка. В сощуре и уголках губ – хитреца.
– Поскольку вы собираетесь меня записывать, – постучал он указательным пальцем по черному корпусу магнитофона, – вам придется сидеть смирно. А вы не умеете! Игрушки я у вас отнял, их мять нельзя. Остается пластилин.
Доктор Шпрингер принес коробку.
– Производство ГДР, 12 цветов, нетронутый.
– Откуда это у вас?
– Неважно, – отрезал он.
Поаккуратней с вопросами, – сказала я себе.
– Так о чем же вы собираетесь меня расспрашивать?
– Например, куда вставить штепсель.
– Вот это уже по существу. Вам понадобится удлинитель. И скальпель. Если я не отдал последний соседу-скульптору. Он пользуется моими инструментами при лепке маленьких моделей. В России это не принято?
– В Суриковском институте у нас были стеки, а вот у Эрнста Неизвестного действительно скальпели. Я лепила из воска рельефы по его рисункам.
– Вы работали у знаменитого скульптора?!
– Это было давно. Он в 74‐м эмигрировал.
– А зачем вам Терезин?
Я объяснила. Про свою работу с детьми, про каталог, который привез мне из Праги муж с репродукциями детских рисунков из Терезина, про то, как они меня поразили…
– Детей я оперировал, может, среди них были ученики Фридл?
Эрих положил на стол скальпель, подключил магнитофон к сети. Ни одного лишнего движения. Я смотрела на его роденовские руки, и так захотелось их вылепить. Но точно не из пластилина.
– Может, я и Фридл оперировал? Нет, не помню. В отделении, которым я заведовал, было произведено 5000 операций, она могла попасть к любому хирургу. Мы оперировали все: аппендицит, грыжи, переломы. Не было выхода. Но вот больной выздоравливал, и… его отправляли в Освенцим. Если человек не мог двигаться, его вычеркивали из списка. И включали в следующий. Это было ужасно! Биться за жизнь ради того, чтобы какой-то подонок прервал ее. И с такой зверской легкостью!
Эрих раскачивался в кресле. Я разминала пластилин.
– Скорее всего, я с ней не пересекался. Ее мог бы знать Вилли Гроаг…
– Да, мне о нем рассказывала ученица Фридл. Он живет в Израиле.
Немецкий пластилин оказался твердоват, зато не таял в руках, держал форму. Черты лица доктора проступали под пальцами.
– Вы были в Израиле?
– Пока еще нет. Но собираюсь.
– Если найдете Вилли, передайте ему привет от доктора, которого он просил сделать его жене кесарево. Увидев меня в маске и со скальпелем в руках, бедняжка так испугалась, что родила сама.
Доктор Шпрингер рассмеялся в тот момент, когда я пыталась вылепить его рот. Скальпель в моих руках дрогнул, и прорезь рта вышла глубже, чем нужно. Но возник характер. Это место пока лучше не трогать.
– Я был первым хирургом в гетто. Начнем с того, что когда-то я был молодым. Когда мне исполнилось двадцать семь, я начал работать в частной немецкой клинике в Праге. Там я хорошо себя зарекомендовал и стал более или менее зрелым хирургом. Через пять лет мне стукнуло 33. Христа в этом возрасте распяли, а меня транспортом АК-2 послали в Терезин. Еврейская судьба. В Палестинах тепло, а тут декабрьская стужа, промерзшие пустые казармы. И в этом совершенно не пригодном для жизни месте мне предстояло создать больницу. С нуля. Помню нашего первого больного с гангреной. Мы, естественно, хотели отправить его в город. Как ампутировать ногу, когда нет ни инструментов, ни операционной? До нас все еще не доходило, что отсюда нет выхода. Нам сказали: нет, все делать на месте. Самим. Мы достали в слесарной мастерской пилу. Прокипятили простыни. Оперировали в ванной, это было единственное место, где можно было согреть воду. Без анестезии. Чем-то мы все же пытались облегчить боль… Зачем вам все это? – вскрикнул он.
Голова доктора Шпрингера упала ему под ноги.
– Вылитый, – сказал он с усмешкой и аккуратно вложил свою голову мне в ладонь. – Все-таки не понимаю, зачем скульптору вся эта история? Вы специализируетесь на кладбищенских памятниках?
Доктор Шпрингер ждал ответа. Я мяла пластилин в поисках чешских слов.
– Мы остановились на анестезии. На том, что вы каким-то образом все-таки пытались облегчить боль.
– Ага… – раскачиваясь в кресле-качалке, доктор Шпрингер смотрел в потолок и щурился. Словно бы там был записан текст и он пытался его прочесть. – Тогда продолжу. У врачей, прибывающих в Терезин, были какие-то инструменты. Постепенно у нас образовался перевязочный материал. И какие-то средства дезинфекции. В декабре 41‐го мы перебрались в больницу в Инженерных казармах. Если вы были в Терезине, то представляете, о каком здании идет речь.
Я кивнула. Немолодое, но и не рыхлое тело доктора утопало в кресле-качалке, придется лепить все вместе.
– Потом мы снова переехали, но уже в бывший военный госпиталь, там были операционные. Это значительно облегчало дело. С каждого приходящего транспорта мы собирали перевязочный материал и лекарства.
– Отбирали у людей? Но ведь они везли это для себя…
– Если бы я сейчас отобрал у вас скальпель, которым вы так очаровательно орудуете, это было бы необъяснимым поступком. Мне он не нужен, зачем отбирать? А там бы его конфисковали на шмоне. Чтобы служил общему делу. Кто возьмет с собой в лагерь скальпель? Догадаться несложно. Но дадут ли ему им воспользоваться? Чтобы устроиться по нашей специальности, нужна была протекция. Как известно, каждый четвертый еврей – врач. Некоторые прибывали с высочайшими рекомендациями. Один знаменитый доктор заплатил миллионы, чтобы остаться в Терезине, но его отослали «блицтранспортом», кажется, в Собибор. В нашем отделении были врачи из Бреслау, Брно, Берлина… Некоторые оставались надолго, других отправляли следующим транспортом. Многие были старше и куда опытней меня. Но такого режима не выдерживали. Был у нас, скажем, профессор Левит, известная фигура, военный врач из Праги. Все рвались к нему. Но он ничего не мог делать. Не мог работать в таких условиях. А я мог. И получил бесценный опыт. Непомерной ценой.
Лучше все-таки без кресла, оно слишком массивное и забивает саму фигуру.
– Зачем вы ломаете?!
– Вас я не трогаю.
– И правильно делаете. Я-то дров наломал… Лагерная этика, если применимо это определение к антигуманной структуре, вещь непростая. Я совершил энное число проступков, идущих вразрез с моралью. Иначе не сидел бы тут перед вами в вальяжной позе, а отправился бы в тартарары вместе с авторами тех вещей, в буфете, включая Пьеро с лошадкой. Продолжать морочить вам голову?
– Да.
– Большой подмогой явились стерилизаторы и прочие инструменты, которые доставили в Терезин из опустошенных еврейских больниц в Германии. Врачи работали зверски, по двадцать часов в сутки. Результаты были разными – хорошими и не очень. В переполненном гетто начались инфекции. Они давали осложнения. В 1942 году смертность достигла ста сорока человек в день. Их не убивали, они умирали сами. Было холодно, умирали быстро.
Долгое время мы оперировали при свечах. До сего дня не могу себе представить, как мы могли сделать столько сложных операций за день. Плюс аборты. Рожать запрещалось, а противозачаточных средств не было. Моей Элишке не повезло, и она осталась бесплодной. А мы так мечтали о детях… А вот жене Гонды Редлиха разрешили родить, а потом отправили в газ с шестимесячным малышом.
– А где Элишка?
– Появится. Как только я доскажу свою сагу. Мы оперировали и после мая сорок пятого года. С армией пришло много раненых русских, их мы тоже оперировали, пока Красная армия строила свой лазарет. Помню одного подполковника с раздробленной рукой, он подорвался на ручной гранате. Наша медсестра дала ему свою кровь и заразилась тифом. К счастью, выжила.
Послышались шаги откуда-то сверху – я не заметила, что в комнате была лестница на второй этаж. По ступенькам медленно и плавно сходила пожилая женщина в брючках и оранжевом свитере, вокруг головы вился редкий пушок, на некогда точеных пальцах, подпорченных артритом, сверкали тяжелые перстни.
– Элишка, это Лена, гостья из Москвы, – представил меня доктор Шпрингер. – Помочь накрыть на стол?
– Обед запаздывает на двадцать минут, – сказала она и взглянула на лепку.
Царственная улыбка озарила лицо с тонкими чертами.
– Эрих, вылитый, особенно поза! – всплеснула руками Элишка. – Ты видел?
– Нет, пока что я служу моделью и кормлю скульпторшу кошмарами.
– Но к чему ей твои кошмары?
– Она за этим приехала, а я угождаю дамам, – доктор Шпрингер смежил веки и принял исходную позу. – Собственно, мы дошли до сорок пятого года, так что хронологически я перед вами отчитался.
– Я еще не долепила.
– Тогда задавайте вопросы.
– Проверю утку, – сказала Элишка и плавно удалилась.
– Она об этом слышать не может, признаться, я тоже, – тяжело вздохнул доктор Шпрингер, – но говорить могу. Спрашивайте.
– Кто вам подарил Пьеро и лошадку?
– Пьеро – супруга Кина. Он изменял ей с юной красавицей, а она шила игрушки по его рисункам. Лошадку сшила жена Фритты. Потом была эта история с делом художников, Фритту, его жену и их маленького сына отправили в Малую крепость, жена умерла, Фритта погиб в Освенциме, а мальчик выжил. Из любовного треугольника Кина осталась в живых его любовница. Кин отмолил ее у Мурмельштейна7. Был выбор – или он и вся его семья, включая родителей с двух сторон, или она. Античная трагедия.
– Зачем они дарили вам игрушки?
– В благодарность за помощь. Сам я рядовые операции не производил, но мог хранить тайну и вверять пациенток в надежные руки. Понимаете, мы были молоды, нам так хотелось жить… Мы ничего не знали про газовые камеры и при этом страшно боялись транспортов. Человеку свойственно бояться неизвестности. Но если бы мы знали наперед, что нас ждет, никто вообще бы не выжил…
– Почему?
– Безнадежность убивает.
– Но, может быть, зная, люди бы восстали?
– Шутить изволите? – доктор Шпрингер приподнялся на локтях.
– Но были же восстания в Варшаве, в Треблинке, в Собиборе, в рижском гетто… Чем отличается Терезин?
– Действительно, чем? Как-то я никогда на эту тему не задумывался. Ну вот вам пример. Весной сорок четвертого, когда Терезин готовили к визиту представителей Красного Креста, туда просочился один еврей, который удрал из Освенцима…
– Как его звали?
– Славек Ледерер, бывший офицер чехословацкой армии. Зимой сорок третьего его в наказание за курение отправили из Терезина в Освенцим, а весной сорок четвертого он совершил оттуда побег в эсэсовском мундире, добрался до Праги, а потом к нам, уже в цивильной одежде.
– А как можно проникнуть в Терезин?
– Подкупить жандарма. Дело это рисковое. Но для человека, сумевшего сбежать из Освенцима… Первым, кому он рассказал о газовых камерах, был раби Лео Бек8. Тот счел Славека сумасшедшим, но, как член совета старейшин, привел его в кабинет к высшему начальству. Был вынесен вердикт: во избежание паники эта информация должна храниться в строгой тайне.
– Вы знали Славека лично?
– Да. Мы встречались и после войны. Славек пытался достучаться до прессы, но после советских танков это стало невозможно. Он умер в семьдесят втором, так и не дождавшись публикации. Как лицо, приближенное к терезинской верхушке, весной сорок четвертого я уже узнал, что делается.
– Но сначала вы сказали, что никто не знал…
– Попробую объяснить. Гонда Редлих тоже знал. Но когда разрешили взять в вагон детскую коляску, он сказал: «Вот видите, все вранье, мы скоро встретимся». В человеческом мозгу стоит предохранитель. Его вырубает смерть. Пока предохранитель работает, человек при всем его опыте и богатом воображении не может представить себе свою собственную смерть. Даже я, хирург, видевший не один труп, своей смерти не могу представить.
Доктор Шпрингер положил ногу на ногу в тот момент, когда я лепила его ступни в тапках. Но не просить же его вернуться в прежнюю позу…
– Со мной что-то не так?
Я повернула скульптуру к нему лицом.
– Все понял, – улыбнулся доктор и составил ноги. – Буду соответствовать себе, пластилиновому. Каким слепите, таким и буду.
– Еще чуть-чуть…
– То есть заткнуться, как только я буду готов?
– Доктор Шпрингер, не крутитесь, пожалуйста…
– Зовите меня Эрих! – пригрозил он пальцем и принял серьезный вид.
О проекте
О подписке