Когда следующим вечером я прихожу на работу, кто-то печет на моей кухне. Это человек-бегемот ростом больше шести футов, с татуировками в стиле маори на предплечьях. Он отрезает куски теста и с невероятной точностью швыряет их на весы.
– Привет, – говорит он писклявым беличьим голоском, совершенно не подходящим к его наружности. – Чё как?
Разум мой – как дуршлаг, все слова, необходимые для поддержания этого разговора, просачиваются в дырки. Я так поражена, что забываю прятать свой шрам.
– Ты кто?
– Кларк.
– Что ты делаешь?
Он смотрит на стол, в стену, только не на меня.
– Булочки.
– Вряд ли. Я работаю одна.
Кларк не успевает ответить, как на кухню входит Мэри. Ее наверняка предупредил о моем появлении Рокко, который приветствовал меня перед входом в пекарню таинственным замечанием:
– Мечтала о путешествии? / Заняться вязанием? / Сейчас самое время.
– Вижу, ты уже познакомилась с Кларком. – Мэри улыбается гиганту, который теперь с неимоверной скоростью формует хлеб.
Я думаю, разобрался ли он в моих заквасках? Смотрел ли таблицы? Ощущение у меня, будто кто-то покопался в моем ящике с нижним бельем.
– Кларк работал в «Кинг Артур Флор» в Норвиче, штат Вермонт.
– Хорошо. Значит, ему есть куда вернуться.
– Сейдж! Кларк здесь для того, чтобы помочь тебе. Снять часть нагрузки.
Я беру Мэри за локоть и отворачиваю, чтобы Кларк не слышал моих слов.
– Мэри, – шепчу я, – мне не нужна никакая помощь.
– Понятно, но она тебе нужна. Давай-ка мы с тобой прогуляемся.
Я борюсь со слезами и неконтролируемым порывом устроить сцену; одновременно рассержена и обижена. Да, я не вышла на работу, не поставив в известность босса, но ведь нашла себе замену. И может быть, я внесла новшества в ассортимент, не посоветовавшись с ней, но халы, которые я испекла, были влажные, сладкие и совершенные. Правда, больше всего меня расстраивает то, что я считала Мэри своей подругой, не только боссом, отчего ее политика нулевой терпимости становится еще более невыносимой.
Мэри проводит меня мимо нескольких запоздалых покупателей, которых обслуживает Рокко. Когда мы проходим мимо кассы, я отворачиваюсь. Мэри сказала ему, что собирается избавиться от меня? Он теперь ее новое доверенное лицо в том, что касается бизнеса, вместо меня?
Я иду следом за Мэри через парковку, сквозь ворота святилища, вверх по Святой лестнице, пока мы не оказываемся в гроте, где Джозеф сообщил мне, что он бывший нацист.
– Ты увольняешь меня? – выпаливаю я.
– С чего ты взяла?
– О, я не знаю. Может, с того, что Мистер Пропер на моей кухне готовит мои булочки. Не могу поверить, что ты променяла меня на какого-то дрона с фабрики…
– «Кинг Артур Флор» не фабрика, и Кларк не замена тебе. Он здесь только для того, чтобы дать тебе возможность маневра. – Мэри садится на гранитную скамью. Глаза у нее пронзительно-голубые, и в них – все ее монашеское прошлое. – Я только пытаюсь помочь, Сейдж. Не знаю, что это – стресс, чувство вины или еще что, но в последнее время ты сама не своя. Ты стала эксцентричной.
– Я по-прежнему выполняю свою работу. Выполняла, – протестую я.
– Вчера ты испекла двести двадцать хал.
– Ты попробовала хотя бы одну? Поверь мне, лучше покупатели нигде не найдут.
– Но им придется идти в другое место, если они захотят ржаного хлеба. Или квасного. Или обычного белого. Или любого другого, который ты решила не печь. – Голос Мэри становится мягким, как мох. – Я знаю, Сейдж, что это ты уничтожила Иисусов Хлеб.
– О, ради бога…
– Я молилась об этом. Этот хлеб должен был спасти кого-то, а теперь я понимаю, что этот человек – ты.
– Это из-за того, что я прогуляла работу? – спрашиваю я. – Мне нужно было навестить бабушку. Она неважно себя чувствует.
Удивительно, как быстро я выдумала лживое объяснение. Слои лжи ложатся, как краска, один на другой, пока вы не забываете, с какого цвета начали.
Может быть, Джозеф действительно стал верить, что он такой, каким его все считают. И именно это в конце концов заставило старика сказать правду.
– Посмотри на себя, Сейдж, ты же за миллион миль отсюда. Ты хотя бы слушаешь меня? Ты ужасно выглядишь. Волосы – будто в них птицы свили гнездо; душ ты сегодня, похоже, не принимала; под глазами круги такие темные, будто у тебя почечная недостаточность. Ты жжешь свечку с двух концов, по ночам работаешь здесь, а днем прелюбодействуешь с этим… – Мэри хмурится. – Как назвать проститутку мужского пола?
– Жиголо. Слушай, я знаю, мы с тобой разного мнения об Адаме, но ты же не стала отчитывать Рокко, когда он спросил, чем лучше всего удобрять коноплю?
– Если бы он был под кайфом на работе, то отчитала бы, – упирается Мэри. – Можешь мне не верить, но я не считаю тебя аморальной из-за того, что ты спишь с Адамом. Вообще, я думаю, в глубине души тебя это беспокоит так же сильно, как меня. И может быть, именно эта тревога так сильно влияет на твою жизнь, что это сказывается на работе.
Я хохочу. Да, я одержима мыслями о мужчине. Только ему за девяносто.
Вдруг у меня в голове загорается мысль, робкая, как трепещущий крыльями ночной мотылек: а что, если сказать ей? Разделить с кем-нибудь эту ношу, которую я таскаю на себе, – признание Джозефа?
– Ладно, я действительно была немного расстроена. Но это не из-за Адама. А из-за Джозефа Вебера. – Я смотрю Мэри в глаза. – Я узнала о нем кое-что. Кое-что ужасное. Он нацист, Мэри.
– Джозеф Вебер? Тот, которого я знаю? Который всегда оставляет чаевые в двадцать пять процентов и отдает половину булочки собаке? Джозеф Вебер, которому в прошлом году дали премию Торговой палаты «Добрый самаритянин»? – Мэри качает головой. – Вот об этом я и говорю, Сейдж. Ты переутомилась. Твой мозг поджигает не тот цилиндр. Джозеф Вебер – милый старик, которого я знаю долгие годы. Если он нацист, дорогая, то я Леди Гага.
– Но, Мэри…
– Ты еще кому-нибудь говорила об этом?
Я сразу вспоминаю про Лео Штайна и вру:
– Нет.
– Вот и хорошо, а то я не знаю молитвы за клеветников.
У меня такое чувство, будто весь мир смотрит в телескоп не с того конца и только я одна способна видеть четко.
– Это не я обвиняю Джозефа, – говорю в отчаянии, – он сам мне сказал.
Мэри надувает губы:
– Несколько лет назад ученые перевели древний текст, который считали Евангелием от Иуды. Они заявили, что информация, поданная с точки зрения Иуды, перевернет христианство с ног на голову. Иуда, оказывается, вовсе не величайший предатель в мире, а тот единственный, кому Иисус поручил выполнить миссию. Вот почему Иисус, зная, что умрет, выбрал Иуду и доверился ему.
– Значит, ты мне веришь!
– Нет, – сухо отвечает Мэри. – Не верю. Как не верю этим ученым. Потому что тысячи лет истории говорят мне, что Иисуса, который, между прочим, был хорошим парнем, Сейдж, совсем как Джозеф Вебер, предал Иуда.
– История не всегда права.
– Но с нее приходится начинать в любом случае. Если не знать, откуда ты родом, как же, ради всего святого, определить, куда ты идешь?! – Мэри заключает меня в объятия. – Я делаю это, потому что люблю тебя. Иди домой. Отсыпайся неделю. Сходи на массаж. Прогуляйся в горы. Прочисти голову. А потом возвращайся. Твоя кухня будет ждать тебя.
Я нахожусь в опасной близости к слезам.
– Прошу тебя, – молящим голосом говорю я, – не отнимай у меня работу. Это единственное в жизни, что я не испортила.
– Я ничего у тебя не отнимаю. Это по-прежнему твой хлеб. Я возьму с Кларка обещание, что он будет пользоваться твоими рецептами.
Я думаю о надрезах на хлебе.
В те времена, когда существовали общественные печи, люди приносили свое тесто из дому и пекли хлеб вместе с остальными жителями деревни. Как же они определяли, какой хлеб чей, когда вынимали их из печи? По надрезам, сделанным каждой хозяйкой. Когда надрезаешь подготовленный к выпечке хлеб, это подсказывает ему, в каком месте раскрываться, и помогает формированию внутренней структуры – дает пространство для разбухания теста. Но это также позволяет пекарю поставить на хлебе свой фирменный знак. Я, к примеру, всегда надрезаю багет пять раз и самым длинным делаю надрез на одном конце.
Кларку это невдомек.
Едва ли наши покупатели обращают внимание на такую мелочь, но это моя подпись. Моя печать на каждом хлебе.
Мэри спускается по Святой лестнице, а я задумываюсь: не в том ли кроется еще одна причина того, что Джозеф Вебер выбрал меня своим исповедником? Если прячешься достаточно долго, живешь, как призрак, среди людей, то можешь исчезнуть навеки и никто не заметит. Люди стремятся оставить свой след в жизни и хотят, чтобы кто-то увидел его. Такова человеческая природа.
– Не понимаю, что на тебя нашло сегодня, – говорит Адам, когда я скатываюсь с него и лежу, уставившись в потолок. – Но я чертовски благодарен тебе.
Я бы не назвала то, что мы сейчас делали, занятием любовью. Это, скорее, была попытка забраться под кожу Адама, просочиться в него, как вода через мембрану в осмотической системе. Мне хотелось раствориться в нем целиком, без остатка.
Провожу пальцами по его груди:
– Тебе не показалось, что я изменилась в последнее время?
– Да, – усмехается Адам, – особенно в последние полчаса. Но я полностью одобряю это обновление. – Он смотрит на часы. – Мне нужно идти.
Сегодня Адам руководит похоронами в традициях японского буддизма, ему пришлось провести целое исследование, чтобы не сплоховать и соблюсти все обычаи. Девяносто девять и девять десятых процента японцев кремируют, включая и того покойника, которого Адам будет обслуживать сегодня. Вчера были поминки.
– Ты не можешь побыть еще немного? – прошу его я.
– Нет, у меня уйма работы. Боюсь что-нибудь напутать.
– Ты кремировал сотни людей, – замечаю я.
– Да, но сегодня все должно быть по-японски. Вместо того чтобы просто смолоть оставшиеся кости, как мы делаем обычно, тут будет особый ритуал. Члены семьи возьмут по кусочку костей специальными палочками и положат их в урну. – Он пожимает плечами. – К тому же тебе нужно выспаться. Осталось всего несколько часов, и снова настанет время идти делать пончики.
Я натягиваю одеяло до подбородка.
– Вообще-то, у меня несколько дней отпуска, – сообщаю я так, будто это была моя идея. – Протестирую новые рецепты. Посчитаю, сколько чего нужно.
– А что Мэри будет продавать, если ты здесь?
– Меня подменяет один парень, – отвечаю я, снова удивляясь, как легко ложь умещается у меня во рту и как мало оставляет послевкусия. – Кларк. Думаю, он справится. Но это означает, что я буду жить, как обычный человек, в нормальное время. Так что, знаешь, ты можешь как-нибудь переночевать у меня. Будет очень приятно заснуть рядом с тобой.
– Ты все время засыпаешь рядом со мной, – замечает Адам.
Но это другое. Он дожидается, пока я отключусь, как свет, после чего принимает душ и на цыпочках уходит из дому. Мне хочется того, что другие люди воспринимают как должное: почувствовать, как ночь арканом затягивается вокруг нас, спросить: «Ты не забыл поставить будильник?», сказать: «Напомни мне, что нужно купить зубную пасту». Чтобы наше время вдвоем не было до предела заряжено романтикой, а превратилось в обыденность.
Я обхватываю Адама руками и утыкаюсь носом ему в шею:
– Разве не здорово будет притвориться, что мы пожилая супружеская пара?
Он выпутывается из моих объятий:
– Мне не нужно притворяться, – встает с постели и идет в ванную.
Обязательно было напоминать? Я жду, пока польется вода, откидываю одеяло и отправляюсь на кухню. Наливаю себе стакан апельсинового сока и сажусь за ноутбук. На экране – таблица, которой я пользовалась, чтобы готовить опару, когда впервые вернулась домой из пекарни. Пусть я сейчас не работаю в «Хлебе нашем насущном», но разве я не могу заняться улучшением своих рецептов на собственной экспериментальной кухне.
Опара бродит на рабочем столе. Нужно еще несколько часов, прежде чем ее можно будет использовать, но на ней уже образовалась пена, как на кружке пива. Я сворачиваю таблицу и открываю YouTube в браузере.
Наверное, я такая же, как многие другие двадцатипятилетние в этой стране. Отрывочные знания о Второй мировой войне я получила на уроках истории в старшей школе, мое представление о Холокосте сформировано заданными для прочтения дома книгами: «Дневник Анны Франк» и «Ночь» Эли Визеля. Даже зная, что тут есть личная связь с моей бабушкой, а может, именно из-за этого, я была склонна смотреть на Холокост абстрактно, так же как на рабство: серия каких-то жутких событий, произошедших давным-давно в мире, сильно отличавшемся от того, где я жила. Да, это было ужасное время, но какое отношение оно имеет ко мне?
Я набираю «нацистский концлагерь» в поисковой строке, и экран заполняют крошечные картинки: остроносое лицо Гитлера, мешанина трупов в яме, сарай, до стропил забитый обувью. Выбираю видеоролик – новостная хроника 1945 года, после освобождения. Пока он грузится, читаю комментарии внизу:
ХОЛОКСТ – ВЫДУМКА. НА ХРЕН ЕВРЕЕВ.
ФЕЙКОВОЕ ДЕРЬМО ХОЛОКОСТ. ЕВРЕЙСКИЕ ВРАКИ.
Ферма моего дяди была там, и Красный Крест хвалил состояние лагеря. Читайте отчет.
Да пошел ты, нацистская свинья! Хватит скулить, пора признавать правду.
Полагаю, свидетели тоже лжецы?
Это продолжает происходить повсюду в мире, пока мы отводим глаза, как немцы 70 лет назад. Мы ничему не научились.
Я кликаю куда-то в середину фильма, длящегося пятьдесят семь минут. Понятия не имею, какой лагерь мне показывают, но вижу тела, сложенные штабелями у крематория, зрелище жутчайшее, почти невозможно поверить, что это не голливудская постановка и я вижу реальных людей, у которых кости так сильно выпирают наружу, что можно увидеть весь скелет под кожей; что лицо с выбитым глазом принадлежало человеку, у которого когда-то были жена, семья, другая жизнь. «Это место, где уничтожали трупы», – звучит голос за кадром. В печах сжигали более ста тел в день. Вот носилки, на которых трупы засовывали внутрь, как я пекарской лопатой ставлю крестьянский хлеб в нутро своей дровяной печи. Вижу мелькнувший на экране скелет в топке одной из печей; еще один – превратившийся в кучу фрагментов костей. Вижу табличку с гордым именем производителя печи: «Topf & Söhne».
Я думаю о клиентах Адама, которые вытаскивают кости своих любимых из кучки пепла.
Потом вспоминаю бабушку, и к горлу подкатывает тошнота.
О проекте
О подписке