Лето подкралось к острову с разинутым зевом – такая огромная открытая духовка. Даже тенистая оливковая роща не давала прохлады, а нескончаемый и пронзительный стрекот цикад с каждым последующим прозрачно-голубым, пышущим жаром полуднем, казалось, только нарастает и давит еще больше. Вода в прудах и канавах мелела, а грязь по краям делалась зубчатой, трескалась и выворачивалась на солнце. Море задержало дыхание, застыло, как толстая кипа шелковой ткани. Перегретое мелководье уже не освежало, и оставалось только уйти на лодке подальше, туда, где ты и твое отражение будут единственными движущимися предметами, чтобы нырнуть с борта и хоть как-то охладиться. Все равно что нырнуть в поднебесье.
Пришло время бабочек и мотыльков. Днем на склонах холмов, словно высосанных палящим солнцем до последней капли влаги, обитали прекрасные томные парусники, перелетающие изящно и беспорядочно с куста на куст; перламутровки, переливающиеся апельсинными, яркими, почти слепящими оттенками, что твои раскаленные угли, деловито шмыгали с цветка на цветок; белые капустницы; дымчатые желтушки; оранжево-желтые лимонницы метались, беспорядочно хлопая крылышками. В траве толстоголовки, подобно крошечным мохнатым аэропланам, носились с тихим ревом мотора, а красные адмиралы, яркие, как вулвортские бусы-стекляшки, сидя на поблескивающих плитах из селенита, складывали и раскрывали крылья, словно умирая от жары. По ночам вокруг горящих светильников собирались полчища мотыльков, а на потолке розовые гекконы, большеглазые, с вывернутыми ступнями, лопали все это богатство до полного изнеможения. Вдруг из ниоткуда в комнату влетали серебристо-зеленые олеандровые бражники и в любовном экстазе начинали биться о лампу с такой силой, что дрожало стекло.