Смерть – это дерево,
Могучий дуб из легенды.
Корни этого дерева
пронизывают мировую тьму
и впитывают её,
словно животворящий сок.
А ветви его
Растекаются реками света.
Дерево – смерть
выпьет всю тьму до последней капли,
и твой череп станет пустым,
как вычищенная до блеска чаша,
готовая наполниться
и принять в себя свет, свет, свет…
Ханс Бёрли
Я разговариваю с мёртвыми, и они говорят со мной.
Сами вы чёртовы некрофилы. Узнав, что я обнимаю мёртвое тело, вы сразу думаете о пошлом. Вы не замечаете никого вокруг, вы только ноете о своих проблемах и не хотите элементарно выслушать других.
Даже в родительский день на кладбище вы умудряетесь упрекать мёртвых: «Привет. Вот мы и пришли. Боже мой, что ты наделал? За что так с нами? Ни о ком не подумал. Ой-йо-йой. Ну, давай помянем». Помянули. Можно идти. Спасибо всем за участие.
Ацтеки, чтобы умерший имел при себе спутника по дороге в Миктлан, убивали собаку, а также приносили в жертву маис и зерно, чтобы покойнику было что покупать по пути. Похоронный обряд повторялся раз в год в течение четырёх лет. По окончании этого срока считалось, что умерший достиг цели своего странствия.
Мы проходим долгий путь по ненадёжному мосту, чтобы упасть в костлявые объятия смерти. Мы бредём, погружённые в свои мысли, не замечая людей вокруг, не замечая, как мы нужны им, а они не замечают, как нужны нам.
Я раскапываю могилы и внимательно слушаю то, что мертвецы не могли сказать раньше. Я не священник и не отпускаю им грехи, но даю им спокойствие, которого им так не хватало.
На похоронах брата воды Стикса порвали небо, и мы тянулись за гробом, как стая ворон в чёрных фраках. Семейные по покойному должны носить скорбное платье, синее или чёрное, и непременно ветхое, а не новое: во время траура стыдно ходить опрятно, это считается неуважением к памяти покойного.
Находиться у Пашкиного гроба было жутко. Покойник был слишком живой, но какой-то бескровный, бледный.
Пока я сидел на диване в его ногах, всё было нормально. Люди приходили и уходили, говорили тихими голосами и топтались на месте. Одни долгими взглядами изучали бездыханное тело, другие блуждали глазами по мебели или упирали их в пол. На похоронах комфортно только виновнику «торжества». Всех остальных мучает вопрос: «Что я здесь делаю?» И в ответ – так надо.
Кто-то подсаживается к гробу. По несколько ворон с одной стороны.
Очередь дошла до меня, и я сел к голове брата. Рассматривал его гладко выбритый подбородок, веки, брови, щёки, лоб с церковной полоской. Как живой. Сейчас дрогнут ресницы, и глаза откроются. Синюшные губы растянутся в ухмылке. Брат поднимется и вопьётся клыками мне в шею, вонзится острыми пальцами в мои плечи и будет рвать мою плоть.
Меня охватил ужас. Мой брат не такой, как прежде. Он мёртв, его нет. В гробу вместо него другое существо, злобное и опасное. И оно хочет, чтобы я присоединился к нему, и мы вместе шли по дороге в Миктлан. Нет, не в Миктлан, а в Аид или в жаркое пламя Ада.
Я сомкнул веки и стал считать до ста: один, два, три, четыре, восемь, десять… второй десяток, третий…
Закончив, осторожно встал, обогнул пустые табуретки рядом с собой и на слабых ногах выбрался из комнаты. Больше к открытому гробу я не подходил. На кладбище проскочил мимо тела, не прикасаясь к нему и не задерживая на нём взгляд. Мне хватило того ужаса, что пережил в комнате родителей.
Родственники умирают и оставляют после себя только имена на камнях, друзья женятся и навсегда исчезают, жена с каждым годом всё больше отдаляется от тебя, становясь ещё одним компонентом быта. Знакомые с работы близки, как прохожие на улице.
Живым нет до меня дела. Для них я либо чудак, либо слетевший с ума ублюдок. Только соседи из дома напротив понимают меня. После смерти брата мы с мамой продали квартиру и переехали в частный дом, как принято теперь называть времянки. Так маме было спокойней. В стены старой квартиры навечно впитался мёртвый дух её сына. На новом месте она прожила всего два года. Умерла тоже во сне, повторив судьбу мужа. И я остался один.
Соседям напротив понятно моё горе. Каждое утро я прихожу к ним за горячим чаем. Я скуп на слова, и они терпят мою молчаливость.
Люди в больших городах бегут, толкают друг друга, стаями пингвинов едут на эскалаторе в метро: одни – вниз, другие – вверх, давятся в автобусах, пульсируют на раскалённых улицах, толпы народа, клубок непохожих судеб. Усталые лица на вокзале, истощённые суетой лики в метро. Нас много, имя нам не легион, мы человечество. Мы вместе, мы одно целое. О каком одиночестве может идти речь?
Вечером люди приходят домой в свои обжитые квартиры, у одних дома никого, у вторых – семья или соседи. Но они приходят домой и понимают, что они одни, внутренне одни. Им не нужно сострадание – им нужно понимание. И немного любви.
В ночи загораются окна, и каждое окно – квадрат обречённости и пустоты. Тысячи, миллионы людей – и всякий одинок.
Часто мы вспоминаем о людях, когда они умирают. Не ценим живых, зато сполна отдаём почести мёртвым. Хотя какие там почести? Прийти раз в год на могилу? А мы вообще, кроме себя, кого-нибудь замечаем? Да и мертвецы вели себя не лучше нас. Такое впечатление, что мы соревнуемся в том, кто быстрее отдалится друг от друга.
Смерть мамы стала последней каплей в чаше моей безысходности. С детства я чувствовал её, и вот чаша переполнилась, наклонилась набок и упала.
В ночь после похорон мамы я вышел, зимой, босиком, в одних трико, на улицу в заснеженный огород, упал на колени и стал выть на луну.
В былые времена на похороны звали плакальщиц. Они кривлялись, громко вскрикивали и заливались в причитаниях. Смерть окружала меня, шила мне белые одежды, обнимала и баюкала на снежных руках, а я кричал и кричал, запрокинув голову. Со мной больше никого не было в этом мире, и лишь мертвецы улыбались из ледяного воздуха, вырисовывая физиономии на клубах пара из моего рта. Вокруг меня смерть. Всегда.
Мне было восемь лет. Родители отправили меня за хлебом в магазин.
Позади был первый класс, а впереди маячили летние каникулы.
Напротив нашего дома находился стадион, а на нём спортивная площадка. На ней, кроме лестниц и турников различной высоты, стояли спортивные брусья. Площадку недавно построили, и все сооружения пока были плохо укреплены и шатались. При желании любое из них можно было уронить.
По брусьям на высоте двух метров вышагивала юная гимнастка в обтягивающем костюме.
Девочке, видимо, нравилось представлять себя звездой подиума. А мальчишку, который, стоя внизу, раскачивал брусья, её прогулка явно раздражала. Говорят, садистским отношением к девочкам глупые мальчики, которые не знают, как вести себя со слабым полом, выражают любовь. Девочкам, судя по всему, такие заигрывания по душе. В детском саду много раз вступался за девчонок, когда над ними издевались мои сверстники. Что меня приводило в замешательство, так это – непонимание, почему девочки, после всех издевательств над ними, так благосклонно относятся к своим мучителям.
Это случилось прямо на моих глазах, когда я проходил мимо спортплощадки. Гимнастка делает шаг мимо брусьев, злорадная ухмылка хулигана, брус падает на распластанную на земле девочку, испуганное лицо пацана. Брус врезается в голову на песке. Длинные волосы, спортивный костюм и балетные тапочки. Боль, вскрик, тёмная кровь. Хулиган уносит ноги. Брус, давит на голову с косичками. Стоп кадр – снято.
Моё первое столкновение со смертью. Дряблая старуха с косой обнажила гнилые зубы в усмешке и медленно, смакуя нелепость ситуации, – смерть на глазах у ребёнка – приподняла подол своего мешковатого платья. Я не испытал ни отвращения, ни шока, ни интереса. Мне вообще было всё равно.
Мой друг Максим рассказывал о случае в армии. У двух солдат из его части сдали нервы, они взяли автоматы и устроили сезон охоты на шакалов. Так Максим называл офицеров. В итоге офицер, которого следовало бы наказать, спрятался и остался невредим, а вот нормальный мужик отправился к праотцам в Валгаллу.
– Ему полчерепа снесло, он лежал и открывал рот. Медсестричка прыгала вокруг, не зная, что делать. А мы стояли и смотрели, как вытекают мозги, и ничего не чувствовали. Теперь ты понимаешь, что такое солдат? В армии всё атрофируется.
– Никогда ничего не чувствую. Трупы – и трупы, – пожал я плечами.
Максим уставился на меня. Одна, две, три, четыре секунды.
– Да ты вообще какой-то отмороженный.
В свои восемь лет я ничего не мог сделать без помощи взрослых. Мальчишка убежал, а у моих ног истекала кровью девочка. Она тихо лежала и напоминала рыбу, которая перестала бороться, успокоилась и только хватает ртом воздух.
Я ринулся к своему дому и стал звать на помощь. Сначала к месту трагедии прибежали всё-таки дети, а не взрослые. Они подхватили мой крик, пронесли его на руках и ударили о стены домов. Бабушки на лавочках всполошились, кто-то кинулся вызывать «Скорую помощь».
Она приехала слишком поздно. Мы ждали её, не зная, что предпринять. Перекладину приподняли и убрали в сторону. Девочку не тронули, потому что кто-то сказал, что её нельзя передвигать.
Гимнастку окружили старушки и маленькие дети. Мы стояли и наблюдали, как умирает наша ровесница. Вокруг её головы растеклась овальная лужица, и она продолжала расти. Часть кровавой массы впиталась в песок, остальная расползалась, желая добраться до наших ног. Я смотрел на рыбьи глаза, на открытый рот, из которого выплывала алая масса, на липкие пряди волос, и меня, первоклассника, поразило одно: кровь текла не только изо рта и носа девочки – она витиеватой струйкой выбегала из уха. Как кровь может течь из ушей? Второе ухо я не видел. Девочка лежала на боку – её голова была прижата к земле, точно к неудобной подушке. И ещё я не мог понять, зачем она напялила этот дурацкий костюм и эти дурацкие чешки?
«Скорая» приехала настолько поздно, что не стала оказывать первую медицинскую помощь. Она пронеслась по стадиону к горстке людей у турников, врачи вылезли из машины и вместе с нами наблюдали за рыбьим спокойствием умирающей.
Через год я увидел смерть во второй раз. И вновь это была девочка. Старуха с косой ревнует к молодости и забирает самых юных.
Это была моя одноклассница, с которой я сидел за одной партой в течение двух лет. До пятого класса нас разбивали по парам в порядке «мальчик – девочка». Все мы этого стеснялись. Мальчишкам претило общаться с девчонками, а девчонкам – с мальчишками, а сидеть за одной партой с ними было что-то вроде специально придуманной для детей пытки. Детей вообще легко наказать. Поставил в угол – всё, траур. Только в старших классах, последних двух, мы наконец поняли, как это здорово: делить парту с девочкой. Но было поздно: комплексы, сформированные за много лет, не отпускали из своих нелепых объятий. Лет в двенадцать, когда учителя перестали контролировать, кто где сидит, мы расселить по партам, кто с кем дружит. Обычно с тем пацаном, с которым ты сидишь за партой, проходит и остальная половина дня. Находиться от человека на расстоянии вытянутой руки пять дней в неделю по несколько часов подряд – не шутка. Вы становитесь ближе и даже роднее. Но только в детстве, пока не привыкли пожимать руки всем, включая тех людей, которых ненавидишь.
С Дашей произошёл несчастный случай. Она упала с качелей.
Качели были такими большими, что нас, детей, умещалось на них человек десять, а то и больше. Они представляли собой две лавки, расположенные друг напротив друга, и площадку между ними. Мы становились ногами не на сами лавки, а на железные трубы, которыми заканчивались спинки сидений. Сорваться с них – плёвое дело. Поэтому мы хватались руками за трубы, на которых держалась вся эта конструкция, и приседали, каждый со своей стороны, сразу вставая, чтобы привести качели в движение.
И конечно, их придумали для того, чтобы взрослые, стоя на земле, раскачивали малышей, а совсем не за тем, чтобы стая детей старалась добраться на груде железа и дерева поближе к солнцу. Больше всего нам нравилось, когда в самой высокой точке качели бились о перекладину параллельно земле. В этот момент у нас дух захватывало. Казалось, мы постигли что-то новое, стали подобны птицам и уже не обычные люди, а сверх-не-знаю-кто.
Каждый рисковал сорваться и упасть на землю – и Даша упала. Максим тремя годами позже так же сорвался с качелей. Он упал ничком, и махина пронеслась над его головой, не задев друга, но он, вместо того, чтобы лежать, пока она не остановится, или выползти из-под неё, попытался встать. И получил сильный удар по голове. Мы как раз раскачались так, что в верхней точке подъёма видели перед собой тёмную почву. Остановиться мы не могли. Закричали Максиму, чтобы он лежал, но он поднимался вновь и вновь, получал удар по голове и снова вставал. Как только стало возможным, мы спрыгнули с качелей и рванули за родителями. Мама Максима, прибежав из дома, застала его с окровавленной головой в полубессознательном состоянии. Моему другу наложили на голову десяток швов, и он по сей день не стрижётся коротко, иначе полосы шрамов будут бросаться в глаза. Максим получил не один сильнейший удар, а Даше хватило одного.
Однажды к нам в класс пришли Дашины родители и сказали, что она умерла. Никто из нас не понимал, что значит «умереть», но родители Даши были настолько угрюмы и задумчивы, что на миг всем стало грустно. Только на миг. К концу урока на перемене мальчики и девочки возбуждённо обсуждали траурную новость. Она ничем не отличалась от других детских новостей. И только я съёжился на подоконнике в коридоре, среди гама и девичьего визга, и невидящим взором смотрел через окно на улицу. Мне было девять лет, и я тоже не до конца понимал, что такое смерть, хотя уже видел её. Но, в отличие от остальных, провёл с Дашей два года за одной партой, и Даша не была мне чужой, как остальным одноклассникам. Наверное, я любил её. Наивно и совсем не по-взрослому.
Я стоял у гроба, маленький и серьёзный.
– Дотронься до ног, – сказали мне.
Я протянул руку к обуви Даши. В ней был холод. Тогда я впервые прикоснулся к смерти физически. И она была холодна не только телесно, но и сам воздух в квартире, а потом и вокруг похоронной процессии был холоден, точно всех облепило снегом и мы разлагаемся, лёжа под белым покровом зимы. Тогда же я увидел, насколько всё фальшиво и грязно на похоронах.
Одноклассники принимали траур за новую игру. Она им быстро надоела, и они, не зная, куда себя деть, пытались тихо дождаться окончания церемонии, получить свои конфеты и съесть их за столом. То же самое я много раз наблюдал на других похоронах. Только там были взрослые, а не дети. Единственное отличие в поведении взрослых и детей – то, что первых привлекают сладости, а вторых – водка. Дети не понимают, что такое смерть, и потому так беспечны, а взрослые всё отлично понимают, и похороны для них – прекрасный повод напиться.
Отец Даши стоял с мужиками в подъезде и одну за другой курил сигареты. Табачный дым окутывал его, и я думал, что дядя похож на ёжика в тумане из мультфильма: такой же беспомощный, потерянный и маленький.
Дашина мама не отходила от гроба ни на минуту. Она рыдала в голос, и незнакомые мне бабушки, укутанные в платки, вторили ей. Один раз я видел, как женщины в «Ритуальных услугах» выбирали траурные одеяния. Впечатление было такое, что они зашли в магазин одежды и примеряют там выходные платья.
Разбитые горем, они купили памятник на могилу. А потом моментально оживились, когда заговорили о том, как будут выглядеть на похоронах. Какой же платок выбрать? Этот не очень, тот – тоже, а этот очень даже ничего. Женщина всегда следит за внешностью.
Только не мать, которая хоронит маленькую дочь. Может, если бы Даша была лет на десять старше, её мама не билась бы в истерике. Всё-таки взрослого человека тяжелее любить, чем маленького. Взрослых вообще тяжело любить. Слишком много плохого они успевают сделать. А дети – святые. Не зря ангелов изображают в виде младенцев. Они ещё не впитали в себя ядовитость мира, не научились лгать и скрывать чувства.
И ацтеки за их невинность приносили небесных созданий в жертву богу дождя Тлалоку. Они топили детей в воде, и детские крики вызывали дождь.
На похороны одноклассницы тоже пришёл этот мрачный спутник погребальных церемоний.
Я смотрел на Дашиных родителей и на фальшивых одноклассников, и мне было противно видеть горе и равнодушие рядом с ним.
А вечером я написал первое и последнее в своей жизни стихотворение.
«Покойной Даше»
У гроба Даши мальчик стоял,
За туфли её он зачем-то держал.
Его одноклассники выли в сторонке
И ждали сластей получить втихомолку.
А папа её сигареты курил,
Он хмурился, ничего не говорил.
И мама рыдала, она без лица,
В платке она плакала всё без конца.
Дождь гроб заливал, и чернела земля,
И там, на земле, стоял тихо и я.
А парта теперь, где сидел я, пуста.
Не хочет никто занимать там места.
Одно из главных преимуществ человека в том, что он может хорошо скрывать свои чувства, или, наоборот, изображать то, что требует ситуация. Животные не умеют притворяться. Если собака радуется, то виляет хвостом, страшно – скулит, злится – рычит. А человек может давиться от злости и с широкой улыбкой на лице пожимать тебе руку, радоваться – и при этом изображать невыносимый траур. Но люди меняются, когда умирают. Перед смертью все равны, и нет больше смысла притворяться, можно быть таким, какой ты есть.
Смерти безразлично: стар ты или молод, беден или богат, глуп или умён, безвестен или знаменит. Ей не нужны ни твои богатства, ни новые туфли, ни деловой костюм. Ей плевать, кто ты и что ты, главное – она дождалась и обнимает тебя, прижимается костлявой грудью к твоему недавно зарытому телу, во тьме и тесноте деревянного гроба.
Смерть – это дерево, внутрь которого ты заключён. Смрадное дыхание в сантиметре от твоего рта. Губы, покрытые язвами, всё ближе и ближе к твоим губам. Дотрагивается гнилым языком до твоих зубов, проводит по ним. Невыносимая вонь бьёт тебе в нос, хочешь закричать, но твои попытки тщетны. Её пустоты по обеим сторонам от носа напротив твоих глаз. Остановись мгновенье – ты ужасно.
Пауза длинной в вечность, кровь, которой нет, пульсирует в ушах. Паук ползёт по идеально отглаженным брюкам, одинокий свидетель замогильной похоти. Чьи-то пальцы на твоих руках, которыми невозможно пошевелить. Свои ненавистные глаза. Ты мечтаешь их закрыть, чтобы не видеть обезображенный временем череп и глазницы, из которых на твоё лицо падают личинки. Вьюга ломает кости изнутри и рвёт сосуды. Вены, натянутые ей, как тетива. Паук внимательно следит за тем, что будет дальше. Он замер на полпути и прислушивается к каждому звуку.
И в следующее мгновение старуха впивается язвами в твои губы.
Тьма принимает различные уродливые формы. Сгустки темноты наплывают на тебя и отступают. Чёрные воды сырой земли. Гроб символизирует лодку. Плыви, плыви, покойничек. Чтобы добраться до подземного царства Миктлан, надо пересечь девять рек. Путь твой долог и тернист. У тебя есть четыре года, и не больше. Иди к богу тьмы Миклантекухли, который правит в царстве мёртвых. Его лицо покрыто маской из черепа, и, поверь мне, твоё лицо ждёт то же самое. Груда костей, облеплённых остатками кожи и мяса. Ацтеков ад – не ад христиан. В нём нет огня, в нём плотный, беспросветный, скользкий холод. Царствие бога тьмы не в жаркой пустыне огня, а в далёких степях Севера. Тебя ожидает вечная стужа, и она страшнее, чем жар от несметных костров. Четыре года, и каждый год тебя будут поминать и приносить в жертву собаку, чтобы у тебя был спутник в твоём длительном странствии, и маис, чтобы тебе было что поесть. Четыре года в пути, отражая нападения монстров, терпя порывы ледяного ветра и пересекая реки, чтобы прийти в царство холода и мрака, где бог тьмы со своей супругой, в окружении сов и пауков, ждёт тебя и таких, как ты.
Самое страшное – жизнь после смерти. Наедине с собой и своими кошмарами. В обнимку с одиночеством. Держась за руку со своей депрессией.
Я говорю с мёртвыми, и они отвечают мне. И рассказывают о том, как жили. Потому что единственное, что имеет смысл – это жизнь. Смерть – это наказание, это расплата за то, что ты жил.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке