Читать книгу «Народная история России. Том II. Устои советской диктатуры» онлайн полностью📖 — Дениса Станиславовича Проданова — MyBook.
image
 





В Смоленске официальный коммунистический орган констатировал, что в советской столовой Губисполкома „Дворец Труда“ в пищу попадались насекомые, в частности, прусаки (рыжие тараканы). Такой случай произошёл 22 апреля 1919 года. Официантка пожаловалась заведующему столовой. Заведующий вместо того, чтобы принять соответствующие меры, флегматично ответил, что „может попасться и крыса.“[719]

Система советского общепита подвергалась ожесточённым нападкам даже со стороны членов РКП(б).[720] На конференции коммунистов в декабре 1918 года отмечалось множество недостатков в столовых, от постоянных „хвостов“ до порчи продуктов. О краже продуктов в коммунальных столовых на конференции отзывались как о постоянном явлении.[721] В начале 1919 года список обвинений пополнило скверное изготовление пищи, отбирание карточек у посетителей и приготовление блюд из продуктов, которых не следовало отпускать населению.[722]

Была и ещё одна трудость, связанная с общепитом, – бюрократическая. По данным химика В. Н. Ипатьева, чтобы получить обед в столовой, надо было проделать такую бюрократическую волокиту, что ни у кого не являлось охоты производить эти хлопоты. Тем более, вспоминал он, что в результате он получал тарелку супа, „похожего скорее на помои от мытья тарелок после обеда, чем на съедобную жидкость.“[723]

Во многие столовые в 1918–1921 годах было принято приходить со своей ложкой.[724] На это было две причины. Первая заключалась в распространении эпидемий вроде „испанки“, тифа, дезинтерии через общепит, отсутствии дезинфекции и риске заражения через посуду и грязные столовые приборы.[725]

Вторая причина заключалась в стремительном исчезновении посуды как таковой. При падении производства и тотальном дефиците посуды и тары в республике с осени 1918 года столовые приборы, тарелки, блюдца, стаканы и чашки в столовых стали разворовываться посетителями. При огромной посещаемости столовых персонал был не в состоянии уследить за посудой.[726]

Расхищение инвентаря приняло настолько массовый характер, что в Петрограде заведующие инвентарём столовых были вынуждены провести собрание. В ходе этого собрания 26 декабря 1918 года была принята резолюция о введении залога на пользование посудой в коммунальных столовых. После взыскания залога показатели краж посуды немедленно пошло на сбой. Согласно данным Петрокомпрода, желающим получить посуду вместо денег предоставлялось право оставлять в залог какую-либо вещь в кассе: шапку, муфту и так далее. Тем, у кого для залога находились деньги, разрешалось вносить ассигнацию большей стоимости, чем посуда. Залоговую сумму посетители получали обратно при выходе.[727]

Обеды в ряде столовок также разрешалось уносить домой. Подобные обеды стоили чуть дешевле, чем обычные. По различным свидетельствам, в столовках обязательно подавался суп с „сущиком“, мелкой сушёной рыбой. Географ В. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал, что у них дома за каждым обедом Л. С. Берг, как ихтиолог с мировым именем, с большим терпением выуживал из супа мельчайшие рыбьи косточки. Он раскладывал их по краям тарелки в порядке зоологической классификации и называл по-латыни и по-русски тот вид, которому каждая косточка принадлежала.[728]

Семенов-Тян-Шанский добавил, что состав суповой фауны оказывался сложным, в нём иногда попадались редкие виды: „Затем вместо хлеба получило пшено, от неумеренного употребления которого делалась особая болезнь 'пшенка'. Жиров не было вовсе.“[729]

Даже несмотря на малосъедобное меню столовых, люди подделывали карточки общепита как могли. Карточки получали на лиц, в доме не живущих, на давно выехавших. Карточки оформляли и на „мёртвые души“. Весной 1920 года в городе Остров Псковской губернии газета „Плуг и молот“ возмущалась тем, что население к карточкам общественного питания относится „более, чем преступно.“[730]

Формально это было так. Но коммунистический орган игнорировал то, что государство само толкало людей на преступление. Дискриминация классовой карточной системы заставляла миллионы голодать. Дискриминируемым поневоле приходилось обманывать систему, которая приговаривала их к медленной смерти.

Помимо чёткого классового расслоения постреволюционного общества просматривалось и другое разграничение – гендерное. Женщинам в условиях диктатуры приходилось особенно тяжело. В условиях стужи, голода, завшивленности и эпидемий большинство хозяйственных забот при советском строе легло на плечи женщин. Именно им приходилось искать дополнительный заработок, проводить бесконечные часы в очередях, покупать продукты у мешочников, организовывать получение дров для печки и готовить еду. Женщины искали остродефицитное мыло и кипятили воду для защиты семьи от инфекционных заболеваний.[731]

Литератор А. В. Амфитеатров верно подметил, что женщины безотходно проводили день-деньской всю свою горемычную жизнь у сбитых из старого кровельного железа, дымных, воняющих краскою „буржуек“.[732] Амфитеатров добавил: „В зимний холод, спереди жарясь, сзади подмерзая, летом, заливаясь потом, – топчется вокруг огонька, неутомимо измышляя, как ей с одной, много двух конфорок, напитать голодающую семью хоть бессодержательным, да тёплым варевом, напоить хоть водою, да кипяченою, потому что в сырой – тиф и смерть.“[733]

Другая современница, Н. М. Гершензон-Чегодаева, также констатировала, что все тяготы жизни легли на плечи её матери. И даже несмотря на старания последней, питались в семье ужасно. Сначала у Гершензонов было пшено, которое ели по три раза в день, до одурения. Затем пшено исчезло и о нём стали вспоминать с вожделением. Из кожуры от мороженной картошки делали лепёшки, которые пекли на железной печурке. Обычного чая не было. Как и миллионы других россиян в то время, Гершензоны пили только морковный чай.[734]

По мере ухудшений условий быта в 1918–1921 годах, всё меньше людей в России вело личные дневники и заметки. Помимо экономических факторов вроде нехватки бумаги и роста цен на тетради это объяснялось тем, что у людей на ведение дневника попросту не оставалось сил. К тому же страницы дневника превращались в бесконечную литанию бюрократических несправедливостей, горестей и напастей. Для многих авторов эта ежедневная регистрация произвола и унижения становилась эмоционально невыносима.

К примеру, писатель и поэт Андрей Белый жаловался в весеннем дневнике 1919 года, как валился с ног, страдал от ревматизма, мёрз и ходил греться во „Дворец Искусств“.[735] Вскоре Белый решил прекратить записи. Он написал в заключение: „Прекращаю за неимением времени на неё эту жалкую пародию на дневник. 7-го апреля. Жизнь – собачья.“[736]

Миколог Зинаида Степанищева охарактеризовала существование ноября 1919 года следующим образом: „Вот советская булочная – к ней подвезли полок-сани с хлебом, хлеб уже внесён в булочную, на санях остались только крошки, отруби, мука. Пять-шесть человек прохожих поспешно собирают себе в рот эти остатки…“[737]

Несмотря на дифирамбы коммунистическому строю в казённой прессе, никогда ещё слои русского общества не были так похожи друг на друга. Никогда они не были столь уравнены в нужде и страхе. Все граждане как один боролись с голодом, вшами и эпидемиями. Они зябли от стужи, содрогались от бесконечных возмездий и внесудебных расправ.

В послеоктябрьскую эпоху особенно примечателен был феномен выносливости и жизнестойкости населения. Один из мемуаристов, страдающий от хронического недоедания, писал о том, как его удивляла та жизненная энергия и цепкость, которые проявилась у многих людей, даже весьма пожилых и считавших себя „болезненными“. Бывали случаи, когда в условиях вынужденного недоедания людям удавалось избавиться от своих старых недугов.[738]

Публицист С. Н. Трубецкой обратил внимание на то, как удивлялись доктора, когда, нажив в тюрьме воспаление кишок и проболев им, ему всё-таки удалось поправиться. Произошло это без всякой диеты, при ужасной еде того времени, да ещё и в тюрьме. Как заметил сам Трубецкой, профессор Шилов, с которым он разговаривал на эту тему в 1919 году, говорил ему, что согласно научным данным, почти всё население советской России должно было уже вымереть. Трубецкой заключил: „К счастью, как видим, наука тоже иногда ошибается…“[739]

Наука и вправду ошибалась. Люди, прошедшие через голод, отличались редкой приспособляемостью. Впрочем, губительная продовольственная политика Совнаркома, междоусобица и интервенция не оставляли им другого выбора. Неслучайно, по выражению философа Фёдора Степуна, не только верующим, но и неверующим становилась понятной молитва о хлебе насущном, так как вся Россия, за исключением большевистской головки, ела свой ломоть чёрного хлеба как вынутую просфору, боясь обронить хоть крошку на пол.[740]

Бескормица и разруха в республике манифестировались таинственными путями. Так в годы „военного коммунизма“ в ряде городов появилось большое количество грызунов.[741] Как заметил писатель Борис Пильняк, это народились мыши, чтобы есть припрятанное.[742]

Москва также по необъяснимой причине была наводнена грызунами. По наблюдению одной мемуаристки, это было удивительным явлением. Мышей развелось такое множество, что они буквально наполняли все квартиры и совершенно перестали бояться людей: „По вечерам они нахально шныряли по полу, задевая ноги сидящих за столом и перебегая по ногам.“[743]

Чтобы спасти продукты от крыс, мешки со съестным стали вывешивать за окно.[744] Соседство с новыми жильцами было небезопасно. Были отмечены случаи нападения голодных крыс на младенцев. Философ Фёдор Степун писал о крысах, живших в его квартире. По его свидетельству, ввиду расхищенности кроватей жильцами, он с женой спал на турецком диване. По ночам в диване пищали крысята.[745]

Степун описал, как их старая обезумевшая от голода мать на рассвете подолгу дежурила перед супружеским ложем. Философ бросал в неё башмаками. Она скрывалась, но вскоре снова появлялась на том же месте. Степун заключил: „Казалось, она ждала нашей смерти, желая накормить нами своих детей.“[746]

Голод и деморализация держали население в неослабевающем напряжении. Несмотря на бесчисленные лишения и терзания, репрессивная политика режима не изменила потребностей человеческого сердца. Низменные импульсы пробивали себе дорогу. Но солидарность, взаимопомощь и сострадание были не менее сильны.

Литератор Михаил Осоргин обратил внимание на то, что параллельно развивались два явления. К первому относился небывалый раньше эгоизм. По словам писателя, в дружных прежде семьях один прятал от другого кусок, за стол садились со своими съестными сбережениями, косились на материнскую и сестринскую тарелку, укрывали в кармане луковицу, ссорились из-за неравной порции. И в то же время сторонний человек, видя нужду другого, подкармливал его, лишая себя последнего.[747]

Осоргин описал, как, рискуя жизнью, укрывали гонимых, хлопотали за арестованных, простаивали в длинных хвостах у тюремных канцелярий с кулечками для своих и чужих узников: „Одни спасали свою шкуру любыми мерами, от вилянья хвостом до прямой подлости, другие – шли на проклятие для ближнего и дальнего. Всякая жизнь была подвижничеством, и кличка 'товарищ', одним ставшая ненавистной, для других звучала священно.“[748]

В заключение, следует сказать несколько слов о похоронах. С начала Первой мировой войны и до конца Гражданской быт народа стал неразрывно связан со смертью. Смерть стала предельно будничным явлением. Уже в ходе империалистической смертность в России резко подскочила. После большевистского переворота смертность перешла в новую стадию из-за гражданского кровопролития, Красного и Белого террора, хронического недоедания, переохлаждения и эпидемических заболеваний. Одна современница подвела закономерный итог: „Мрут массой.“[749]

Как констатировал другой очевидец, каждый день были новые сироты, новые вдовы, новые панихиды или гражданские похороны.[750] Одним из многочисленных следствий централизации государственного аппарата стало то, что все кладбища, крематории и морги, а также организация похорон в РСФСР поступили в введение местных Совдепов. Все частные похоронные предприятия стали подчинены Советам депутатов.[751]

Советский строй стал диктовать населению, как хоронить своих близких уже в декабре 1917 года.[752] Как и в других вопросах, делалось это с позиций марксистско-ленинской догмы. Запоздавший декрет „О кладбищах и похоронах“ от 7 декабря 1918 года имел обратную силу. В нём предписывалось необходимость одинаковых похорон для всех граждан. Деление на разряды как мест погребения, так и похорон, уничтожалось. Оплата мест на кладбищах формально отменялась.[753]

В действительности никаких одинаковых похорон в РСФСР не существовало. Коммунистуческих вождей, идеологических попутчиков и отдельных погибших красноармейцев хоронили с большой помпой, торжественностью и манифестациями.[754] Им возводили памятники. Для них основывали почётные Красные кладбища.[755] Простых же граждан хоронили в полной безвестности, нередко даже без гроба.[756]

Несмотря на административный регламент, похороны в советской России были сопряжены с многочисленными трудностями. Вся организация захоронений была пронизана ужасающим бюрократизмом, проволочками и несоблюдением правил. Мертвецкие и сараи при больницах были переполнены.[757] О нехватке покойницких писали как в большевистской, так и в антибольшевистской печати.[758]

Тела умерших родственники были нередко вынуждены держать дома в течении нескольких дней.[759] Летом это было особенно тяжело. В жару покойники в течение суток разлагались до неузнаваемости. Запах в квартирах стоял настолько невыносимый, что находиться там было едва возможно.[760]

Астрофизик В. В. Стратонов указал на то, что горе от потери любимого человека соединялось с горем от трудности его похоронить. По свидетельству Стратонова, не менее двух дней приходилось тратить на беготню по разным советским учреждениям, чтобы получить ордер на гроб, разрешение на похороны и прочее: „Хлопоты часто занимали ещё более долгое время, и покойник в доме успевал основательно разложиться.“[761]

В советской республике многие современники жаловалось на необходимость выплаты взятки за захоронение.[762] При безденежьи родственников и близких покойных тысячи людей приходилось хоронить в общих могилах, без гробов. Современница О. И. Вендрых призналась, что если родные выкупят за большие деньги покойника, то разрешают похоронить отдельно.[763]

В центрах и регионах распространение инфекционных заболеваний, институт заложничества и смертной казни, ужасающие условия содержания в тюрьмах и концлагерях приводили к переполненности покойницких. Так осенью 1919 года в Казанской области Уфимского уезда Кохновскую сельскую школу пришлось перепрофилировать в покойницкую. Месные крестьяне носили туда своих умерших. Там же, в школе, их и отпевали.

Местная газета „Большевик“ возмущалась использованием культурно-просветительного учреждения не по назначению. Но школу использовали в качестве покойницкой из-за полнейшего отсутствия альтернатив. Советские органы были не в состоянии предоставить ничего более подходящего.[764]

В целом, по утверждению ряда исследователей, результаты муниципализации кладбищ оказались плачевны.[765] К 1919 году в похоронной сфере России наступил острый „похоронный кризис“. Ряд кладбищ страны пришёл в полное запустение. Деревянные ограды разбирали на дрова. Кресты сбивали, а могильщиков не хватало.[766]

В своём документальном романе поэт-имажинист А. Б. Мариенгоф описал, что за заставы Москвы ежедневно тянулись вереницами ломовые, везущие гробы. Всё это были покойники, которых родственники везли хоронить в деревню, так как на городских кладбищах, за отсутствием достаточного числа могильщиков, нельзя было дождаться очереди.[767] Подобные картины наблюдались и в других центрах.

В Петрограде ситуация была ещё критичнее. Там каждый день по утрам можно было видеть транспортировку трупов из больниц на кладбища на платформах трамваев. Химик В. Н. Ипатьев обратил внимание на то, что за недостатком гробов трупы сваливали в общую могилу.[768]

Качество гробов в Гражданскую войну резко снизилось из-за острой нехватки древесины. Гробы стали изготавливать грубо сколочеными, с широкими щелями. Позже, к 1919 году гробы часто приходилось брать напрокат, чтобы довезти покойника до кладбища.[769] На месте покойного вываливали в яму. Гроб использовали снова.[770]

В отсутствие транспорта родственники нередко были вынуждены тащить гроб на санках до кладбища.[771] Летом гражданам приходилось нести гробы всю дорогу на плечах. Из-за голода и слабости это было чрезвычайно утомительно. По свидетельству одного очевидца, такие процессии обычно длились пять-шесть часов.[772]

Из-за повсеместного дефицита одежды могильщики также рутинно раздевали покойных и продавали их одежду на рынке.[773] Наконец, в советской России распространилось новое явление: захоронение покойных в братских могилах. Эти могилы не имели ничего общего с торжественными братскими захоронениями жертв Революции или высокопоставленных коммунистов. В отличие от них эти братские могилы были попросту унизительными местами погребения для бедняков.[774]

Отдельная могила в годы „военного коммунизма“ стала привилегией. По свидетельству поэтессы Марины Цветаевой, за 15 тысяч на Калитниковском кладбище могильщик был согласен вырыть труп и похоронить его отдельно.[775]

Бесчисленные трудности быта, подавленность и страх нашли отражение в живописи, мемуаристике, поэзии, драматургии и прозе. Отпечаток смерти, трагичности и отчаяния наложился на бесчисленные произведения тех лет. Картина „1919 год. Тревога“ Кузьмы Петрова-Водкина прекрасно передаёт чувства людей того времени. В этом отношении показательно и стихотворение Игоря Северянина, написанное им в январе 1919 года:

 
Покаран мир за тягостные вины
Свои ужаснейшей из катастроф:
В крови людской цветущие долины,
Орудий шторм и груды мертвецов,
Развал культуры, грозный крах науки,
Искусство в угнетеньи, слезы, муки,
Царь Голод и процессии гробов.[776]
 

В июне 1921 года поэтесса Анна Ахматова написала бессмертное стихотворение о прошедших годах. Его строки гласили: „Все расхищено, предано, продано, / Черной смерти мелькало крыло. / Все голодной тоскою изглодано, / Отчего же нам стало светло?“[777] В тон ему шло и бессмертное четверостишие Александра Блока:

 
Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.[778]
 

Несмотря на то, что это стихотворение было написано в 1914 году, в народной памяти оно до сих пор ассоциируется с послеоктябрьской эпохой. Годы однопартийного диктата, братоубийства и репрессий были настолько травматичны, что даже ужасы Первой мировой поблекли в сравнении с ними.

Когда потомки читали „Рождённые в года глухие“, мощные строки стихотворения автоматически становились триггером в сердцах миллионов. В результате память народа подкорректировала хронологию задним числом. Она подсознательно передвинула строки об „испепеляющих годах“ на несколько лет вперёд, в эпицентр национальной боли. Кажущийся дисбаланс был преодолён. Коллективная память, пусть и неверно, расставила всё по своим местам.