«Что они себе думают, рубят деревья без наркоза?».____«Хотите посмеяться? Вы и в самом деле хотите посмеяться?», – громогласно вопрошает невысокий худощавый мужчина, вышагивающий по сцене в своих комичных ковбойских сапогах, в одной его руке – огромный красный платок, в другой – термос с молоком, на лице – джокерская улыбка, которая сразу даёт понять, что этим вечером весело точно не будет. Я, как и сидящий в глубине зала друг детства этого странного комика, поначалу читала и раздражалась, ибо это всё – не моё, все эти несуразные шутки, нападки, оскорбления. Неудобство и неприятие, желание встать и уйти, но отчего-то я оставалась. Почему? Сложно сказать. Возможно, всему виной первые признаки того, что за всем этим пошлым уродством скрывается нечто большее. Потому что вот он, этот человек, больше напоминающий клоуна, нежели стендапера, и в каждом его резком движении, в каждой сменяющейся эмоции проскальзывало нечто такое, что давало понять: сердце этого человека разбито вдребезги. А затем начались удары. Вместе с ними пришло осознание: перед нами выступает не пятидесятисемилетний мужчина, а четырнадцатилетний мальчик. И он рассказывает о похоронах.
____Но о чьих? Об этом эта история. Разбавляя трагедию своей жизни шутками да прибаутками, Довале вёл к рассказу о том, кого он потерял в тот злополучный день сорок три года назад. «Наша семья – это Бермудский треугольник: все, кто туда попадает, погибают. Даже тот, кому удаётся выбраться живым, всё равно мёртв», – отец (готовка, работа, удары), мать (платок, вены, спектакль) и маленький голубоглазый мальчик с веснушками, который ходил на руках, отвлекая внимание прохожих от той, что боялась взглядов (так кто же из них умер?). Авишай был в то время единственным другом этого мальчика, но он этого, конечно, не понимал. «Прошло много лет. Я не я, ты не ты», – грубо сказал он, но так ли это? Узнавая подлинную историю жизни своего былого товарища, он мысленно переносится в то время – и вдруг видит в этом едком мужчине того сияющего мальчишку, рядом с которым когда-то было так легко. «Ты меня вычеркнул напрочь», – ошеломлённо прошептал тот, поняв что его не помнят, в то время как он помнил вообще всё. Он помнил и удары, и издевательства, и снова удары («Я не там. Я нигде»). Помнил он и похороны. Похороны не только того человека, что был для него всем, но и похороны того, кто ещё дышал, но уже не жил. Да, Довале умер в четырнадцать – и с тех пор он не жил, и он не был, словно дерево, которое стоит и кажется живым, но на деле оно уже мертво.
____Но что его убило? В этой истории не было ножей, в ней было кое-что пострашнее: равнодушие. «Он со своим душевным увечьем нас использовал», – возмущённо восклицали уходящие зрители, и их можно в чём-то понять, они ведь пришли за комедией, а получили трагедию, они устали от переживаний, им нужен отдых. Это очень удобное оправдание для тех, кто проходится по разбитым людям. Зачем говорить мальчику кто у него умер, это ведь их не касается, это ведь произошло не с ними, куда проще отвести глаза и отвернуться, передать его кому-нибудь другому и забыть об увиденном, у них свои дела, у них свои заботы. А по сердцу мальчика тем временем пошли трещины: «Одно мгновение, которого хватило на всю жизнь, и до нынешних дней оно отравляет мне всё». Те люди, что так поступали с ним в самый страшный – последний – день его жизни и те люди, что вскакивали с мест и уходили с его представления, – это одни и те же люди. Потрясающее в своём эгоизме равнодушие. Мне казалось, что я снова оказалась в своём самом страшном – но не последнем – дне, когда всем тоже было на меня всё равно, все, зная весть, отводили глаза и отворачивались, а я, маленькая и наивная, и подумать не могла, но мне повезло, мне встретился добрый человек, он не сказал ни слова, но этого и не нужно было, он просто положил мне руку на плечо и поддержал. И этим он, возможно, меня спас. Будь то сорок три года, как у комика, или три года, как у судьи, или семнадцать лет, как у меня, – этот день всегда здесь. И как же важно, чтобы рядом кто-то был.
____Удивителен контраст того, с каким настроением я начинала читать книгу и с каким заканчивала: поначалу было сильнейшее отторжение, а под конец – не менее сильная печаль, ибо таких довалей, несущих горе своих детских лет на протяжении всей жизни, слишком много. Кто-то фыркнет и скажет, что всё это глупости (о, снова та равнодушная публика, посмотрите-ка), а кто-то всё-таки встанет и скажет: продолжай, исповедуйся, я тебя слушаю. Это выступление – именно что исповедь человека, который, умерев ещё в детстве, вновь приближается к смерти, на этот раз истинной: «По крайней мере, от меня останется несколько слов, как опилки после спиленного дерева», это его попытка выдохнуть и почувствовать что он живёт, что он есть. Я не страдаю особым человеколюбием, но я всегда понимала, как же это важно – поддержка ближнего, когда видишь что он буквально рассыпается, что его мир рушится; какое тут может быть это меня не касается, как можно отвести глаза, как можно отвернуться? Потому мне хочется думать, что, окажись я на выступлении такого человека, я, несмотря на свою нелюбовь к таким шоу, всё-таки осталась бы. И это – уже что-то.
«Я тоже смеюсь. Не только над анекдотом. Смех сейчас – это главным образом повод дышать».