В письмах журналистский триумф не упомянут. Что объяснимо: сын и отец в отпуске встретились. Ну а потом разъехались.
26 августа Гроссман отцу рассказал о дальнейших событиях. И вновь шутил: «Дорогой батько, после долгих странствий и мытарств прибыл в Одессу. Погода здесь великолепная, купаюсь в том же море, что и ты, вместе смотрим на одни и те же горизонты. Мама чувствует себя хорошо, ничего не болит, продолжает лечиться в городе».
Что за «долгие странствия и мытарства» имеются в виду – на первый взгляд непонятно. От Криницы до Одессы путь недолгий. Даже если сначала в Бердичев отправился, а потом сопровождал мать на курорт, все равно недалеко.
Значит, Гроссман сначала в Москву вернулся из Криницы, где он, жена и отец вместе отдыхали. Потом отправился в Бердичев – там жила мать, с ней до Одессы доехал. Тогда и впрямь «долгие странствия». А также «мытарства», если учесть, что в поездах не менее трех суток провел.
Отпуск уже заканчивался. Потому и планы свои Гроссман описывал кратко: «Я думаю ехать отсюда числа 31-го и в Киеве посидеть дня три».
Жена ожидала в Киеве, там ее родители жили. Ну а к началу учебного года надлежало ехать в Москву, что и подразумевалось.
Казалось бы, обычное письмо. Настораживают лишь детали.
Во-первых, Гроссман, словно бы мимоходом, спрашивал отца, получил ли тот две посылки. И сообщал, что еще одну собирается отправить вскоре. А каждая, по его словам, лишь пачка «газет и журналов».
Сам по себе факт отправления подобного рода посылок не удивителен. В 1928 году продолжалась кампания так называемой украинизации. Руководство Украинской советской социалистической республики требовало, чтобы национальный язык стал для всей республиканской прессы единственным. Исключения допускались единичные. Практически не поступали в розничную продажу русскоязычные газеты и литературные журналы, выписывать же сразу несколько московских изданий далеко не всем было по средствам[67].
Но как раз донбасскому инженеру – доступно. Он, в отличие от большинства украинского населения, мог бы и обойтись без помощи родственников. Трудно поверить, что решил сэкономить.
Во-вторых, Гроссман проявил обычно не свойственный ему и отцу интерес к событиям внешнеполитическим. Например, сообщал «последние новости: Ланцуцкий был выпущен из тюрьмы, через 4 дня снова арестован и после массовых протестов выпущен опять. Сегодня подписывают пакт Келлога, Венизелос будет президентом Греции. Остальные новости не дюже важные».
С. Ф. Ланцуцкий – польский социалист, один из лидеров профсоюзного движения. Был с 1921 года депутатом сейма. Там создал коммунистическую фракцию, в 1924 году за призыв к свержению правительства лишен депутатского статуса. Неоднократно подвергался арестам. Статьи о нем летом 1928 года печатала каждая городская газета в СССР. Что до «пакта», его визировали государственный секретарь США Ф. Келлог, министр иностранных дел Франции А. Бриан, представители Бельгии, Германии, Италии, Канады, Польши и других стран. Предусматривался отказ от войны как средства решения политических вопросов. Договор этот – дежурная тема в советской периодике с 1927 года. Но церемония подписания состоялась в Париже не 26 августа 1928 года («сегодня»), а на следующий день. И упоминаемый далее Э. К. Венизелос не «президентом Греции» стал – премьер-министром. Разумеется, все перипетии греческих выборов тоже повсеместно обсуждались в прессе.
Вроде бы незачем было Гроссману-младшему отправлять почтой «газеты и журналы», где обсуждались «международные новости». Да еще и пересказывать их в письме, впопыхах путая даты и реалии. Все сведения – «не дюже важные»: сын знал, что отец украинским языком владеет, следовательно, может и сам прочесть то же самое в местных изданиях.
Ранее в письмах нет упоминаний о посылках с «газетами и журналами». Значит, именно летом 1928 года отец попросил сына выслать материалы периодики. Вдруг заинтересовался внешней политикой и литературой.
На самом деле отец тогда заинтересовался совсем другим. И отнюдь не вдруг. Политические события, обсуждавшиеся в периодике, были связаны с его работой. Только относились они скорее к внутренней политике, чем внешней. Пока сын ездил по Узбекистану, в Москве начался так называемый Шахтинский процесс. Его именовали еще и «Шахтинским делом».
Как известно, к весне 1928 года сотрудниками ГПУ арестована в донбасском Шахтинском районе группа инженеров и техников. Всем инкриминировалось участие в деятельности антисоветской диверсионной организации, которой из-за границы руководили бывшие шахтовладельцы, ставившие целью разрушение советской угольной промышленности. Аресты затем продолжались по всему Донбассу. После внесудебных расправ гласный суд начался 18 мая в Москве. Он продолжался более месяца, отчеты печатались в газетах и журналах. Тридцать из пятидесяти трех подсудимых не разв ходе заседаний подтвердили, что считают себя виновными. Приговоры – от расстрела до различных сроков лишения свободы, включая условные. Впрочем, нескольких вообще оправдали, что советской прессой трактовалось в качестве доказательства объективности рассматривавших «дело». Ну а в постсоветскую эпоху оно было официально признано фальсификацией – наряду с другими процессами «вредителей»[68].
Уместно подчеркнуть: в 1928 году апробировалась модель показательного судебного процесса. Организаторы «Шахтинского дела» решали двуединую задачу. С одной стороны, надлежало оправдать большевистскую политику в горном деле. Ее целью изначально было максимальное увеличение добычи угля, пусть и вопреки правилам эксплуатации шахтного оборудования. Материалы же периодики убеждали советских граждан, что причины аварий в Донбассе – не распоряжения чрезмерно азартных или невежественных руководителей, но «вредительство» исполнителей. Только они и виноваты. С другой стороны, все инженеры и техники важный урок получили. Каждый усвоил: контролировать работу машин и рабочих надлежит именно за страх, а не за совесть, ведь любую аварию ГПУ может расценить как результат «экономической контрреволюции»[69].
В Сталинском институте гигиены и патологии труда, где работал Гроссман-старший, знали про «шахтинские» аресты. Разумеется, сотрудникам не были известны подробности, но многое угадывалось.
О технике расследования пишет, например, Л. В. Борбачева, изучавшая в 1990-е годы материалы Донецкого отделения Службы Безопасности Украины и местного государственного архива. В ее монографии, посвященной истории Сталинского горного института, акцентируется, что сотрудники ГПУ «осуществляли непосредственное руководство проведением научно-технической экспертизы, корректировали ее заключение, применяли в ходе следствия моральное воздействие на арестованных»[70].
Обычные приемы. Следователи обещали арестованным «за “нужные” показания смягчение их участи».
У Гроссмана-старшего не имелось оснований верить, что аварии – результат диверсий. Тем яснее видел опасность. Конечно, «инженер-химик» не имел непосредственного отношения к шахтной технике, но такие, как он – досоветской выучки «технические специалисты» – занимали скамью подсудимых. Закончена ли кампания арестов – решалось в Москве. По газетам же можно было хотя бы строить прогнозы.
Судебные отчеты российские периодические издания печатали более подробно, чем украинские. Гроссману-старшему требовались именно подробности. Кто из обвиняемых что сказал, какова реакция судей и журналистов. Ну а сын в Москву вернулся, когда процесс заканчивался, ехал на юг через областные центры РСФСР, соответственно, имел к нужным изданиям доступ. Их отцу и отправлял, скажем так, порционно.
Как выше отмечалось, газеты и журналы отправлял на Украину не только Гроссман-младший. Многие интеллектуалы получали от родственников и друзей литературные новинки почтой. Однако три посылки могли бы привлечь внимание связанных с ГПУ почтовых служащих. Не исключено, что заинтересовались бы они перепиской отправителя и получателя. Вот на этот случай посылки отправлены из разных городов, и сын акцентировал в письме: отец следит за международной политикой, новости ждет с нетерпением. Конспирация дилетантская, так ведь и опыта не было.
Другой вопрос, поверил ли сын газетам. Конечно, были признания на суде. Процесс гласный, а в ту пору многие полагали, что понапрасну оговаривать себя обвиняемый не станет.
Вполне допустимо, что Гроссман-младший тогда сохранил иллюзии относительно советского режима. И все же догадывался: отцу грозит опасность. Потому и конспирировал.
Если бы отца арестовали, сына бы, скорее всего, из университета отчислили. Такова была советская практика. Значит, от журналистской карьеры пришлось бы надолго отказаться. Фактически непреодолимыми стали бы препятствия анкетного характера: не только «буржуазное происхождение», но и родство с изобличенным «вредителем».
Тогда ли началась эволюция гроссмановского мировоззрения, раньше или позже – можно опять же спорить. Зато в любом случае понятно: «Шахтинское дело» тут свою роль сыграло[71].
К началу учебного года Гроссман-младший, похоже, решил, что опасность миновала. 21 сентября отцу рассказывал: «Ищу комнату, ищу работы, но как того, так и другого не нахожу».
Разумеется, он искал работу по вузовской специальности. Но вернувшиеся раньше Гроссмана уже заняли в университетских лабораториях вакансии. Отцу сообщал: «Пока занимаюсь литературным трудом, сдал в “Правду” рассказ, ему прочат успех. Затем у меня как будто выйдет одно хорошее дело – подпишу с издательством договор на писание брошюры “Кооперация и раскрепощение женщины Узбекистана”. Если выйдет, то положу в карман сотню-другую, но беда в том, что это “как будто”».
В журналистике перспективы были открыты. Планировались доходы, однако повседневной оставалась проблема московского жилья. Точнее, поисков его.
Формально «вузовец» имел право в общежитии поселиться. Гроссман же там не резервировал место заблаговременно, как полагалось – в конце предыдущего учебного года. Он тогда комнату снимал в поселке Вешняки. Правда, чтобы сохранить ее, следовало, уезжая в экспедицию, за два месяца вперед уплатить. Такие расходы счел нецелесообразными, тем более что надеялся другой вариант найти – в Москве, поближе к университету. Не получилось. В итоге прежнее жилье утратил, а новое до поры снять не удавалось.
По сути, оказался бездомным. О чем и сообщал в цитированном выше письме: «Настроение у меня хорошее, угнетают только материальные невзгоды, Нет, серьезно, не говоря уж о том, что из-за отсутствия комнаты Галя не может переехать в Москву, меня чертовски упекло отсутствие своего угла. Эта необходимость шляться от знакомых к знакомым очень треплет нервы и иногда самолюбие. Знаешь, когда начинает темнеть, испытываю то, что испытывал наш предок, дикарь каменного века в лесу, – какое-то смутное, тяжелое беспокойство, необходимость выбрать ночлег».
Ему приходилось «шляться от знакомых к знакомым» не по всей Москве, а преимущественно в университетском общежитии. Некоторые «вузовцы», заблаговременно резервировавшие там места, тоже селились по частным квартирам, почему и свободная койка в одной из комнат всегда находилась.
Поиски вряд ли занимали много времени. Гроссман, конечно, знал, кто из однокурсников на частной квартире живет, значит, в какой именно комнате общежития следует искать свободную койку. Отцу же проблему описывал иронически, рассуждая, что «дикарю каменного века» лучше было – тот «лезна дерево или забирался в пещеру, трещину в скале; мне же в девственном лесу большого города хуже: все трещины и пещеры заняты…».
Впрочем, проблему вполне мог бы решить, как это делали обычно его соученики. Стоило лишь похлопотать, обратиться к университетским профсоюзным или комсомольским функционерам, поддержали бы непременно, тогда и вселился бы на законном основании в общежитие. А вот если не собирался там остаться, не имели смысла хлопоты. Гроссман уже готов был к вернуться к прежнему варианту, о чем рассказывал отцу: «На худой конец придется опять двинуть в деревню, т. е. поселиться как и в прошлом году, за городом».
Трудности возникали на финансовом уровне. Конечно, загородное жилье обходилось гораздо дешевле. Но цены и там ежегодно росли, причем гораздо быстрее, чем доходы «вузовца».
Спустя три дня он получил, наконец, отцовское письмо и сразу ответил. Настроение почти не изменилось: «У меня ничего нового и ничего хорошего. Разве что зашел в “Правду” отнести статью и был встречен очень любезно, хвалили всячески и просили писать еще».
Новость вроде бы хорошая. Только проблема жилья в Москве оставалась нерешенной: «Комнаты нет, и ей даже не пахнет».
Однако к 6 октября проблему удалось решить. Гроссман сообщал: «Дорогой батько, письмо твое получил примерно неделю тому назад, но написать тебе собрался лишь сегодня. Какие изменения в моей жизни? Нанял комнату, – комната неважная, маленькая, за городом, 30 рублей в месяц; лучше прошлогодней в том отношении, что не нужно ездить поездом (только трамваем), и что она теплая. В общем, я чрезвычайно рад – плохая ли, хорошая ли комната, но она знаменует конец моим метаньям по чужим хатам – прибыл к пристани. Занятия в университете уже начались, – в лаборатории я уже зарегистрировался, потихоньку приступил к работе, записался слушать специальные курсы “Катализ” и “Микроанализ”, зарегистрировал свою специальность – аналитик».
Похоже, быт налаживался. И не только быт: «У меня, батько, дорогой, успехи на литературном фронте, условился с издательством написать брошюру “Кооперация и женщина Узбекистана”. Даст это штука 300 р. – 70 % при сдаче рукописи, 30 % при выходе книжки в свет. Рукопись я обязался сдать к 1-му ноября, значит, если ее примут, “разбогатею”».
Вариант подобного рода уже обсуждался, но, похоже, к ноябрю реализация казалась Гроссману близкой. Перспективы радужные: «Теперь – второй успех, – если помнишь, я тебе читал в Кринице рассказик о наводнении – его приняли в “Прожектор”, но напечатают не скоро».
Упомянутый «Прожектор» – иллюстрированный ежемесячный журнал, литературное приложение к «Правде». Успех вроде бы немалый: для престижного издания квалификация автора рассказа признана достаточной. Значит, возможно и дальнейшее сотрудничество.
Однако все это относилось к перспективам. В сфере журналистики обещания и похвалы – без авансов и конкретно определенных сроков публикации всех предоставленных материалов – стоили недорого. О чем Гроссман знал, соответственно, отмечал: «В общем, через месяц я получу “богатство и славу”. Пока же ни того, ни другого».
Настроение все-таки изменилось к лучшему. По крайней мере, если сравнивать с недавним: «Что сказать тебе, батько, о себе – чувствую я себя хорошо, настроение неплохое, сильно скучаю по Гале, вот, пожалуй, и все».
Так что комната в пригороде стала единственным реальным успехом. О чем и сообщал: «Думаю через пару дней вызвать Галю в Москву…».
Разумеется, «вызвать» планировал лишь на время. Переехать в Москву жена пока не могла. В Киеве училась, да и денег у Гроссмана не хватало, чтобы постоянно содержать кого-либо кроме себя.
Правда, трудности подобного рода он считал несущественными. 3 ноября сообщал: «Что ж, батько, мой дорогой, опишу тебе свою жизнь – приехала в Москву Галя, живет здесь уже около двух недель. Она хлопочет о своем переводе в Москву, но не так просто добиться, все затягивается, хотя похоже на то, что и вырешится окончательно на будущей неделе. Мама пишет, что она очень не советует Гале переводиться в Москву, что это будет тяжело в материальном отношении, задержит окончание мной университета. Мне кажется, что это не так – в материальном отношении будет так же тяжело, если Галя будет жить в Киеве, родственники ей помогать больше не хотят, следовательно, не все ли равно, где ей жить, здесь или в Киеве, а пребывание ее здесь не только не отвлечет меня от занятий, а, наоборот, “привлечет” к ним».
Киевские родственники жены руководствовались, понятно, соображениями прагматического характера – вышла замуж, пусть муж и содержит. А родителей Гроссмана эта перспектив не радовала.
Были у них и другие основания для тревоги. Сын же пытался успокоить: «Дорогой батько, ты писал, что тебя очень огорчает то, что у меня занятия стоят на втором плане, а “литература” на первом. Это не совсем так. Я действительно последних две недели полностью посвятил писанию брошюры о “раскрепощении женщины Узбекистана”, теперь я эту работу уже закончил и отдал сей труд печатать на машинке, через пару дней понесу на суд в издательство. Поверь мне, что этим делом я занимался не из любви к “святому искусству”, а исключительно из материальных соображений».
Гонорар, как утверждал сын, дал бы возможность «молодой семье» безбедно жить месяца два, если не больше. Рассказал и о досуге: вместе с женой был в на мхатовском спектакле по пьесе Булгакова «Дни Турбиных».
Спектакль шел уже два года, как известно, инсценировка булгаковского романа «Белая гвардия» считалась триумфом МХАТ. Большинство зрителей восхищалось, рецензенты преимущественно бранили. И Гроссман невольно с критиками солидаризовался, отметив, что «игра хорошая, но пьеса мне не понравилась, уж больно тенденциозно выведены белые офицеры, все сплошь благородные, добрые, честные, смелые, а если и выведен один жулик (адъютант Шервинский), то он такой добрый, что на него невозможно сердиться, и если есть один полностью отрицательный тип – Тальберг, то он немец, а русские все ангелы; очень глупо».
О проекте
О подписке