Кате
Я тоже был когда-то мальчиком
С подвижным худеньким лицом.
А Дон-Кихот, сеньор Ламанчский,
Он приходился мне отцом.
И хоть ходил он на работу,
Носил и шляпу, и пиджак,
Он оставался Дон-Кихотом,
А латы про запас держал.
Когда взметнулись взрывы рыжие
И в окнах заплясал огонь,
Отец достал доспехи рыцаря
И отклонил надменно «бронь».
Недолго дона Самуила
Носил голодный Росинант.
Огромна братская могила,
Где спит товарищ лейтенант.
А я – в дыму войны я выжил,
Уж доживаю до седин.
И из меня, как будто, вышел
Благополучный господин.
Но все чего-то не хватало…
Отец, отец, ищу твое
Всегда открытое забрало
И старомодное копье.
На западе еще не отгремело.
Метель белила интернатский дом.
А мне до крайней точки надоело,
Что голодно и что зовут жидом.
Бывает безысходность и у детства.
Несчастья обступают, как конвой.
Незнаемое мною иудейство
В меня плеснуло скорбью вековой.
Нет, я не ведал про донос Иудин.
И что Христос был предан и распят,
Я не слыхал. Но завтрак свой и ужин
Я отдавал сильнейшим из ребят.
И второгодник Николай Букреев
Мне разъяснял вину мою сполна:
Не выдал Сталин Гитлеру евреев,
Из-за того и началась война.
Я был оплеван интернатской брашкой.
Я был забит. Я был смотрящим вниз.
Я звался Мойшей, Зямкой и Абрашкой,
Имея имя гордое – Борис.
Во мне-то было килограммов двадцать
Живого веса вместе с барахлом.
Но я себе сказал: «Ты должен драться».
И я сказал Букрееву: «Пойдем».
Наш задний двор. Площадка у помойки.
На задний двор не приходили зря.
А пацаны кричали: «Бей по морде!»,
Подбадривая Кольку-главаря.
Ударил я. И все исчезло кроме
Рванувшейся неистовой грозы.
А дрались мы всерьез: до первой крови.
До первой крови или до слезы.
Букреев отступал, сопя сердито.
Он, черт возьми, никак не ожидал,
Что двадцать килограммов динамита
Таило тело хилого жида.
До первой крови. В напряженье адском
Я победил. Я выиграл тот бой.
А мой отец погиб на Ленинградском.
А Колькин – в то же время – под Москвой.
Тетя Рая Циперович
плохо говорит по-русски.
По-молдавски – по-румынски
тоже плохо говорит.
Я смотрю на тети-Раины
натруженные руки.
Жаль, что я не знаю идиш
и тем более иврит.
Неподвижен тихий вечер,
столько звезд на теплом небе,
словно пекари гигантские
просыпали муку.
И мне кажется, что пахнет
свежевыпеченным хлебом.
Я вдыхаю этот вечер,
надышаться не могу.
Чисто выметенный дворик,
сохнут кринки на заборе,
У луны неповторимый,
удивительный овал.
– Я была такой красивой,
что вы думаете, Боря!
Бедный Нема Циперович,
он мне ноги целовал.
И как будто на экране,
я увидел тетю Раю:
тело, словно налитое
всеми соками земли.
Добрый Нема Циперович
от восторга замирает.
Не крутите дальше пленку.
Стой, мгновение, замри!
Счастье бедного еврея!
Ложка счастья, бочка горя.
Было сладко после свадьбы.
Но не век – четыре дня.
Был погром. Дома дымились. —
Ах, зачем, скажите, Боря,
ах, зачем убили Нему
и оставили меня?!
Что ж, крутите дальше пленку,
ничего не пропуская.
Я гляжу на эти кадры —
ломит пальцы в кулаках.
И я вижу, как терзают,
как терзают тетю Раю,
и застыли гнев и ужас
в мертвых Неминых глазах.
Что потом? Румынский берег,
дом богатого раввина,
положение прислуги,
бесконечные дела.
– Но с тех пор, поймите, Боря,
я ни одного мужчины…
Столько лет, а я другого
даже видеть не могла.
Только жажда материнства —
это тоже очень много.
Эта жажда материнства
набегала, как волна.
А потом пришли Советы
и закрыли синагогу.
Я осталась у раввина.
А потом пришла война.
И раввин сказал евреям:
– Ну, так да, уйдут Советы.
Мы не жили без Советов?
Мы не видели румын?
И в то памятное утро
в тройку новую одетый,
с хлебом-солью на дороге
появился наш раввин.
А солдаты шли колонной.
Резал воздух марш немецкий.
Барабан без передышки
то чеканил, то дробил.
Офицер был пьян порядком.
Потому стрелял не метко.
Раз – в раввина, два – в раввина,
только с третьего добил.
Ну не надо, тетя Рая!
Ну не надо, полно, полно.
ОН не видит, ОН далеко
В бесконечных небесах.
Не крутите дальше пленку,
я хочу навек запомнить
гнев и ужас, гнев и ужас
в тети-Раиных глазах!
Я вторгаюсь в его столицу.
Я лечу на исходе дня.
Я убью моего убийцу,
Чтобы он не убил меня.
Я ему говорил, бывало:
– Откажись от своих затей!
Разве солнца и неба мало
Для твоих и моих детей?
Ешь да пей, да живи в охоту,
Обихаживая семью.
Да работай свою работу.
Он заладил одно: «Убью!»
Сколько раз меня убивали!
Миллионы и больше раз.
И свинцом меня поливали,
И пускали в легкие газ.
Чтобы не был я шахматистом,
Пианистом и скрипачом,
Чтобы не был я футболистом,
Архитектором или врачом.
Но я выжил. На этом месте
Я добротный построил дом.
Я забыл помышлять о мести.
Утоляю себя трудом.
Только с ним не идет беседа.
Истребляет он мой народ.
Нынче – друга. Вчера – соседа.
Завтра выпадет мой черед.
Ну уж нет! Его песня спета.
И его не спасет ничто.
Отделилась моя ракета
И находит его авто.
Покидаю его столицу.
Позади языки огня.
Я убил моего убийцу,
Чтобы он не убил меня.
Когда я только родился
и начал пробовать голос,
(На всю отцовскую комнату
по глупости голосил,
Меня, человека нового,
приветствовал старый глобус,
Приветствовал добрый глобус
наклоном земной оси.
Потом я увидел глобус
одетым в морскую форму.
Я ползал по синим пятнам,
разбросанным по бокам.
Было смешно и здорово:
жизнь мне давала фору,
Я плыл по синему глобусу
к заманчивым берегам.
Но жизнь не всегда баюкала.
Бывало сплошное крошево,
Бывало, качнет, проклятая,
хоть голосом голоси!
Что там небо с овчинку!
Мне шарик казался с горошину,
И я на оси балансировал,
и чуть не слетел с оси.
Но за любою ночью
грядет волшебство рассвета.
На море в последнюю пену
садится последний туман.
Я верю в тебя, мой глобус,
игрушечная планета,
Я верю в тебя, как в добрый,
наследственный талисман!
Я был один у самой кромки,
Когда над морем тлел закат.
И чьей-то гибели обломки
К моим ногам принес накат.
И кроме ящиков и тряпок
И перемолотых досок
Крест-накрест пару детских тапок
Сложило море на песок.
Оно гудело равнодушно,
И волны ровные брели.
И было страшно. Было душно
На грани моря и земли.
Стоит у столба симпатичный моряк.
По насыпи мимо летит товарняк.
И кто-то чумазый при этом
Приветливо машет беретом.
А кто с моряком, дорогая? Причем
Смеется, касаясь горячим плечом
Его отутюженной формы.
А мимо грохочут платформы.
Ах, этот моряк, он мне очень знаком.
Знакома и та, что стоит с моряком,
И насыпь знакома, знакомы столбы.
А поезд похож на улыбку судьбы.
Майна-вира, майна-вира!
Уголек чернее ночи,
Островок – кусочек мира,
Обособленный кусочек.
Уголек кладем на тачки,
Нагружаем до отказа
И маячнице Наташке
Улыбаемся чумазо.
А Наташке три годочка.
А Наташка симпатична.
В честь Наташки три гудочка
Капитан дает обычно.
А над морем красотища!
Солнце льется, как из чашки.
И бездонные глазищи
У маячницы Наташки!
На этом маленьком острове птицы встают на зорьке.
Иногда залетают в комнату, глупые до чего!
Потом старика маячника будят не очень назойливо,
Но все-таки очень настойчиво будят они его.
Маячник сперва улыбается, а уж потом просыпается
(Те, кого будят птицы, всегда просыпаются так).
А солнце желтыми бликами по морю рассыпается,
Большое новое солнце, как вычищенный пятак!
И сразу встает Наташка, маленькая баловница,
И тянется к деду, теплая, румяная после сна.
А маленькая крапивница, желтогрудая птица,
Запуталась в этой комнате и мечется у окна.
Наташка берет крапивницу, теплый живой комочек,
И слушает птичье сердце, и кажется ей,
Что суматошное сердце сбивчиво очень
Просит ее: «На волю! Скорее, скорей!»
Наташка – как это утро. А утро похоже на детство:
Море и небо синью выкрасили окно.
Наташка уже умеет слушать чужое сердце.
В больших городах не каждому взрослому это дано.
А солнце неугомонное плавится и искрится.
Птицы кричат крапивнице: «Боже мой, где ты была?»
Так и живут на острове люди и птицы.
Маяк тем временем светит. Вот такие дела.
Маячнице Наташке три с половиной годика.
В далеком детстве в городе видела трамвай.
Она ко мне в каюту спокойно заходит
И коротко приказывает: «Рисовай!»
И я тогда рисую Карабаса-Барабаса.
На бороду исчиркиваю полкарандаша.
У Карабаса рожа невыразимо красная.
Маячница Наташка смотрит, не дыша.
Она глядит огромными синими глазами,
Хватает рисунок, в клочья рвет.
Швыряет на палубу, топчет со слезами:
«Плохой, плохой, противный, вот тебе, вот»!
Милая Наташка, маячникова дочка!
Я вытру твои слезы, хоть мне они – мед,
Поскольку для художника здорово очень,
Когда он нарисует, а кто-то ревет!
Внезапно налетел циклон.
И вот уже вторые сутки
Мотает маленькое судно,
Свистит беда со всех сторон.
А капитан плевал на страх,
И, ошалевшие от качки
И от старпомовской подначки,
Стоят матросы на постах.
А где-то в четырех стенах
Не спит бывалый штурманяга,
С лицом, бесцветным, как бумага,
С больным ребенком на руках.
Ребенок бредит на руках,
Ребенок жаркий, словно печка.
И равнодушная аптечка
Своим крестом наводит страх.
А за окном – скуловорот
И ночь, распоротая в клочья.
Как знать, что станет этой ночью,
Кто эту ночь переживет…
В ночь великих разногласий
Между небом и водой
Пароходик разноглазый
Возвращается домой.
Я, не высидевши дома,
Побегу на бережок.
Пароходик мой знакомый,
Кто тебя побережет?
А его мотает разно,
То поднимет, то пригнет.
То мигнет мне красным глазом,
То зеленым подмигнет.
Лишь уткнувшись рыльцем в бухту,
И швартовы привязав,
Он закроет до побудки
Свои разные глаза.
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Рюкзак, наполненный стихами», автора Бориса Штейна. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Cтихи и поэзия». Произведение затрагивает такие темы, как «лирика», «еврейская литература». Книга «Рюкзак, наполненный стихами» была написана в 2013 и издана в 2013 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке