День прошёл без приключений. Не желая загонять лошадей, мы двигались, чередуя крупный шаг со строевой рысью, и вполне могли бы к полуночи добраться до цели нашего вояжа. Но Ростовцев решил не рисковать и сделать небольшой крюк, заночевав в селе Воскресенское, имении старинного приятеля его отца, гофмейстера двора Его Императорского Величества графа Тюфякина, от которого до сельца Павлово оставалось ещё вёрст двадцать. Самого графа в имении не оказалось, он был в Петербурге, где исполнял нелёгкие обязанности вице-директора Императорских театров. Управляющий Ростовцева в лицо не знал, но, увидев гусарскую форму и услыхав грозное „коней вели обиходить и накормить, кан-налья, а нам – чтоб сейчас ужин и постели!“ – спорить с важными гостями не рискнул.
За грозным окриком последовали неизбежная суета дворни, потом – обильное застолье и мягкие постели. На этот раз мы тронулись в путь в пять утра, едва проглотив завтрак. Перед отъездом Ростовцев потребовал у управляющего два комплекта крестьянского платья. Тот удивлённо крякнул – „чего только придумают господа!“ но принёс требуемое. Из Воскресенского мы выехали в облике то ли зажиточных крестьян, то ли мелких купцов: суконные армяки, поддевки и порты из полосатой бело-синей льняной ткани с хорошими козловыми сапогами. Сабли и пистолеты предусмотрительно завернули в тряпицы, а форменные гусарские вальтрапы прикрыли потёртыми попонками, позаимствованными на конюшне. Сделано это было по моему настоянию: окрестности Богородска сейчас под плотным контролем партизан Герасима Курина, а я хорошо помнил, что в прошлой истории мужички-богоносцы слабо заморачивались вопросами патриотизма и далеко не всегда давали себе труд отличить французский мундир от русского. Рассуждали просто: пори вилами всех, Господь на небесах разберёт, тем более, что богатую добычу можно взять с офицера, и неважно, какому из двух Императоров тот служил при жизни…
Нам повезло: на просёлочной дороге мы нос к носу напоролись на разъезд павлоградских гусар. Их бирюзовые с алыми шнурами ментики поверх зелёных доломанов поручик узнал издали, а узнав – приподнялся на стременах и радостно замахал шапкой. Я же, извернувшись в седле, полез в седельный чемодан за фуражкой и форменной курткой, перешитой из старого, поношенного доломана – скрывать наше подлинное обличие больше не имело смысла.
Старшим у павлоградцев оказался совсем юный корнет, живо напомнивший мне нашего Веденякина – безусый, румяный, пухлые щеки с девичьим пушком. Узнав, кто мы такие, он подобрался, поприветствовал Ростовцева, вскинув ладонь к киверу, и поручик, после секундного колебания ответил тем же, коснувшись кончиками пальцев меховой оторочки своей суконной крестьянской шапки. На бумагу, выданную поручику в ставке светлейшего, корнет даже не взглянул: „вот приедем, отдадите господину штаб-ротмистру, а мне недосуг сейчас разбирать!“ – и повернул коня, сделав знак следовать за собой. Мы подчинились, причём я обратил внимание, что двое из четырёх гусар поехали за нами следом, как бы невзначай положив ладони на торчащие из ольстров пистолетные рукояти. Корнет-то молодец – хоть и молод, а службу помнит и бдительности не теряет.
До богатого села Павлова, где встали на постой павлоградцы, оставалось вёрст семь. По дороге мы разговорились, и корнет – фамилия его была Алфёров, из помещиков Екатеринославской губернии – объяснил, что полк их вообще-то, состоит в Третьей обсервационной армии генерала Тормасова. Эскадрон же, в котором корнет числится субалтерном, занимался набором в подмосковных губерниях рекрутов, и когда части маршала Нея заняли город Богородск и стали рассылать по всему уезду фуражиров – были подчинены начальнику Владимирского ополчения, князю Голицыну. О крестьянском воинстве Герасима Курина он рассказывал много и с подробностями.
– …сбились, значит, местные мужички – а они тут зажиточные, из государственных крестьян, крепости отродясь не нюхали – в дружину самообороны. Начальствовать над собой выбрали главных заводил, местных жителей, Курина Герасима и Егора Стулова, и на сходе порешили задать лягушатникам перца. Неделю назад распушили крупный обоз в сельце Большой двор – взяли пленных, две обозные телеги, да ружей с десяток. О конфузии доложили Нею, тот осерчал и велел примерно мужичков наказать. Но не тут-то было: Курин со товарищи успели собрать тысячи три пешего войска и с полтысячи верхоконных.
– Три тысячи, и ружья есть? – восхитился Ростовцев. – Так эти мужички выходят героями! Не всякая армейская партизанская партия такими успехами может похвастать!
О наших верных союзниках, будищевских „партизанах с мотором“ он благоразумно умолчал. Похоже, распоряжение главнокомандующего о переброске отряда в Богородский уезд, на помощь, пропало втуне – здесь и без них неплохо обходятся. Пока, во всяком случае.
– Да уж герои… – корнет иронически хмыкнул. – Мужички, как застали французов врасплох, так сразу силу свою почуяли. Раныпе-то они жили тишком да молчком, работу свою работали, в церкви молились да в кабаках хлебное вино хлестали по престольным праздникам. А тут – хватай дреколье, разбивай обоз, воинских людей режь почём зря! Ещё и с барышом останешься: лошади, телеги, добро – французы-то не налегке шли… Ружья, опять же, с саблями и пистолями немалых денег стоят. Почесали мужички затылки: „как, выходит, хорошо-то воевать: и прибыток тебе, и от начальства почёт и награда, глядишь, выйдет!“ А супостаты сплошь в красивых мундирах, сукнецо, добрые шинели, башмаки юфтевые, сапоги, – далеко не всякий мужик, хотя бы из зажиточных, такую одёжку построит. Как не повоевать, раз такая выгода!
Дорога вскарабкалась на бугор, с которого открылся вид на окрестные поля с перелесками. Едущий рядом со мной гусар приподнялся на стременах, вглядываясь. Примерно в версте впереди, пылили двое всадников, направляясь туда же, куда и мы с павло градцами.
– Куринские. – определил корнет. – Мужицкая, прости господи, кавалерия. Сабель-то у них на всех не хватает, да и рубить клинком с седла – тут навык нужен. Так они, черти, удумали сажать косы торчком, навроде косинеров Костюшки, и вооружать ими своих всадников.
Услыхав о польских повстанцах, Ростовцев удивлённо приподнял брови – корнет был слишком юн, чтобы принимать участие в подавлении польского восстания 1794-го года. Юноша намёк понял и щёки его слегка попунцовели.
– Это мне батюшка рассказывал. Он служил в корпусе генерал-поручика Ферзена, командовал егерским батальоном. В деле у под Мацеёвиц был ранен, лишился руки, и с тех пор безвылазно живёт в имении.
– Мой отец тоже был в польском походе. – сказал Ростовцев. – Только он у графа Суворова был, начальником артиллерии. Ну да дело прошлое, корнет – что вы там о наших пейзанах рассказывали?
– Ну вот, отбили, значит, мужички село Большой Двор… – торопливо продолжил юноша, обрадованный переменой темы. – Но там в то время были не французы, а вюртембержцы из корпуса Нея. Немцы, известное дело, народ основательный, злопамятный. В отместку они спалили деревеньку Степурино, повесили одного из тамошних заводил – а может, и не заводил, кто теперь разберёт… Куринцы сгоряча и их оттуда выбили взашей, а потом дотумкали, что дело-то может обернуться куда как худо – в следующий раз супостат может полком заявиться, даже и при пушках! Вот Курин со Стуловым и кинулись к князю Борису Андреичу Голицину, подмогу вымаливать. Тот поначалу хотел весь наш полуэскадрон с ними отправить, но полковник Нефедьев отговорил – мол, самим надо, куда с одной пехотой? В итоге в помощь самооборонцам выделили две дюжины казачков Денисова полка да столько же наших гусар под командой штаб-ротмистра Богданского. К нему-то мы сейчас и едем. Недалеко уже осталось – во-он за той рощицей оно самое Павлово и есть…
И он указал на редкий перелесок, за которым рисовалась на фоне блёклого октябрьского неба колоколенка сельской церкви.
В Павлово мы задерживаться не стали. Не застав там Богданского – штаб-ротмистр передислоцировал свой отряд в село Большой Двор, на соединение с главными силами куринцев – мы дали передохнуть лошадям, наскоро перекусили от щедрот местного старосты и двинулись следом за павлоградцами. Проводниками с нами отправились двое мужиков, тех самых, которых мы видели давеча на дороге. Тот, что постарше, крестьянин одной из окрестных деревень носил имя Герасим (я едва не поинтересовался, есть ли у него собака, и не Муму ли её кличут) с физиономией, до самых глаз заросшей чёрной, с проседью, проволочной бородой. Сидел он на неказистой, лохматой, словно дворовая собака Жучка, кобылёшке „охлюпкой“ – седло заменял кусок овчины, прихваченный подобием подпруги, а вместо стремян ноги в лаптях с онучами Герасим вдевал в верёвочные петли. Вооружён он был упомянутой уже косой в дополнение к французскому сапёрному тесаку со страхолюдной пилой на обухе, продетом, за неимением ножен, в лыковую петлю.
Второй сопровождающий, житель Павлова по имени Гнат, был лет на десять моложе. Он мог похвастать куда более богатым снаряжением. Лошадь его, явно трофейная, приученная ходить в строю, красовалась под хорошим седлом, которое Ростовцев объявил французским, строевым. Сам всадник щеголял в четырёхугольной красного сукна шапке и гусарском ментике со споротыми шнурами. На вопрос ростовцевского ординарца Прокопыча, зачем он испортил эдакую красоту, Гнат ответил: „а как же не спороть-то? Наши мужички как увидят снурки – разбирать не станут, оглоушат ослопом, как прочих хранцузов. А те снурки я Матрёне отдал, младшенькой своей, кровиночке – она, даром что несмышлёная, всего пять годков от роду, а до всякого рукоделья шибко охочая. Пу-ущай порадуется!..“
Вооружился Гнат на зависть любому „самооборонцу“. Вместо косы пика, настоящая, уланская, с двуцветным красно-белым флажком-флюгаркой на красном древке и с кожаной петлёй для руки; на поясе – драгунский французский палаш в жестяных ножнах, когда-то блестящих, а теперь обильно тронутых рыжей ржавчиной. Из-за кушака высовывался старинного облика пистолет – судя по форме ручки и уцелевшим кусочками перламутра, некогда составлявшим богатую инкрустацию, персидской или турецкой работы.
– На Сухаревке пистолю-то укупил? – спросил Прокопыч, разглядывая грозное оружие. Гнат успел похвастать, что до „пришествия Бунопартия“ частенько ездил в Москву – возил на продажу платки и шёлковые шали с ткацкой фабрички, которую держит его брат и трое других жителей Павлова, тоже промышляющих ткацким ремеслом. „Потому, мне доверие есть! – говорил он. – Весь товар распродам, всё, что велено, закуплю на рынке, ни на полушку в обман не введу!“
– Знам мы енту Сухаревку! – буркнул Герасим, услыхав вопрос Прокопыча. Я уже успел заметить, что крестьянин недолюбливает своего зажиточного „соратника“ и не упускает случая его подколоть. – Оне всем селом в Москву ездили. Как войско и жители ушли по распоряжению ихней светлости градоначальника графа Растопчина, так павловския сейчас поклались на телеги и в город поехали.
– Грабить, што ль? – понимающе ухмыльнулся Прокопыч.
– А то как же! Добро-то брошено, бери, не хочу! Небось, не хватится никто…
– А не испугались, что лошадей французы отнимут? – поинтересовался уже я. Мне было, конечно, известно – и из книг в прошлой жизни, и из рассказов московских беженцев в этой – что крестьяне подмосковных уездов не отказывали себе в удовольствии разграбить оставленный на произвол судьбы город.
Гнат собрался ответить и даже открыл до этого рот, но Герасим снова влез со своими объяснениями:
– А чего им пугаться-то барин? Хранцузы к ним с полным уважением: везите, мол, в город хлеб, муку, говядину и прочие припасы – всё купим! Да только не вышло у павловских прибытка, супостаты им негодными бумажками заплатили! А павловские и рады: вернулись домой, собрали по дворам, у кого что по сусекам запасено – и снова в Москву, торговать. Опосля полицейский чин из Владимира, от губернского начальства приезжал и растолковал, то за те негодные бумажки, буде кто ими расплачиваться вздумает, каторга выходит, Сибирь. То-то же воя да плача по павловским дворам стояло в тот вечер…
И захохотал, широко распахивая щербатую пасть. Горю соседей, попытавшихся нажиться на поставках и попавших впросак с фальшивыми купюрами, он явно не сочувствовал.
– Да уж, энтот объяснит… – буркнул себе под нос Гнат. Герасима он явно побаивался. – Брательник мой стал, было, расспрашивать, что да как, так его сейчас кулачищем в зубы!
– С вашим братом только так и надо! – отрезал крестьянин. – У людёв горе, супостат город разоряет, – а они грабить!
– И очень напрасно вы так говорите, дядечка! – осторожно возразил Гнат. – Рази ж мы какие злыдни? Взяли, что брошено – добро пропадает, не хранцузу же его оставлять?
– Уж у вас, храпоидолов, известно, не пропадёт! – ухмыльнулся Прокопыч. – Жители московские добро наживали, горбатились, что от родителев получено, берегли да приумножали, а вы и рады растаскивать. Как же, не пито-не едено, дармовой прибыток!
– А когда народ из Москвы бежал кто с чем – не вы ли за подводы втрое, вчетверо ломили? – перебил ординарца Герасим. Дискуссия задела его за живое. – Вот уж верно говорят: кому война, а кому мать родна! Хужей татар, право слово…
– Это мне-то мать родна? – не выдержал Гнат. – Это я-то хужей татарина? Да хранцузы кума моего из деревни Сепурины повесили до смерти! И два двора ишшо спалили – а ты на меня лаешься, быдто я корысти ради, а не за веру отражаюсь! А ежели я за обидные да пакостливые слова в рыло те заеду?
Герасим почернел лицом и перекинул ногу через спину кобылёшки. Гнат, раззадоренный собственной решимостью, тоже прицелился соскочить с седла – и быть бы тут сече великой, если бы не Ростовцев, до поры до времени молча развлекавшийся назревающей склокой.
– А ну прекратить! – поручик говорил негромко, но тон его подействовал ссорящихся подобно ушату ледяной воды. – Кто из вас мер-р-рзавцы, вздумает сейчас кулачки поразмять – самолично прикажу выпороть! И никакой Курин вам не поможет, будь он хоть трижды ерой – сам же портки с вас сымет и под плети пристроит…
„Самооборонцы“ угрюмо косились на встрявшего некстати офицера, но спорить, а тем более, выказывать неподчинение, не рискнули – в том, что Ростовцев он исполнит свою угрозу, сомнений ни у кого не возникло. Прокопыч же из-за спины барина строил зверские рожи и многозначительно похлопывал по ладони сложенной вдвое нагайкой.
– Да вы рожи-то не супьте… – продолжал поручик, уже примирительным тоном. – Не время сейчас лаяться промеж себя – не сегодня-завтра француз двинется из Богородска на ваш Большой двор – вот там и посмотрим, что вы за Аники-воины…
Штабс-ротмистр Богданский нашему появлению не слишком-то обрадовался. Старый служака сразу сообразил, что речь идёт не о долгожданной подмоге, (какая может быть подмога, если дело ожидается уже назавтра, а потенциальное подкрепление до сих пор торчит аж в Вяземском уезде?) а о самой банальной инспекции. Но против воли начальства не попрёшь, особенно если та подтверждена бумагой за личной подписью главнокомандующего. Так что Ростовцев отправился на „военный совет“, который ротмистр назначил вместе с Куриным и его командирами, а нам с Прокопычем ничего не оставалось, как обустроиться на отведённом для постоя амбаре – избы в Большом дворе все были переполнены, а выселять, пользуясь нашим официальным статусом, постояльцев не хотелось. Обошлись сеновалом – благо ночи стояли тёплые, дождя не предвиделось, и в щелях крыши, кое-как прикрытых прошлогодней прелой соломой, проглядывало чёрное, в крупных, как вишни, звёздах, небо.
Ординарец Богданского, на которого ротмистр спихнул хлопоты по обустройству важных гостей, приволок охапку войлочных попон и овчин: „Устраивайтесь, господа хорошие, клопов на сеновале спасибо Николе-угоднику нет, не то, что в избах…“ Прокопыч сбегал к кострам, у которых гусары варили кулеш и вскоре вернулся с чугунком, полным ароматной, шкворчащей растопленным салом смеси пшёнки и мелко накрошенной репы. Под мышкой он волок четвертную бутыль с мутноватой жидкостью – „Ничо, вашбродие, пить можно. Я спробовал, чистый полугар!“ Я извлёк из седельной сумки нарезанное копчёное сало, полкруга домашней колбасы, надломленный пшеничный каравай и завёрнутые в тряпицу луковицы – остатки „подорожников“, взятых ещё в имении сладкой вдовушки Натальи Петровны и в ожидании Ростовцева мы принялись за трапезу. Прокопыч раскурил трубочку и принялся попыхивать, выпуская клубы голубого дыма. Мы, прикончив больше половины кулеша и основательно приложившись к „полугару“, наслаждались заслуженным отдыхом. Прокопыч пристроил на приколоченной вдоль стены доске огарок в жестяном, с закопченными до непрозрачности стёклами, ручном фонаре. Я, увидав это приспособление, слегка напрягся – не дай Бог искра, или кусок тлеющего фитиля, вокруг-то сухое, как порох сено! Но обошлось; дрожащий язычок пламени отбрасывал на стены амбара уютные оранжевые сполохи, и в их свете я принялся изучать бумажку, прихваченную в штабной избе Богданского – ещё до того, как меня оттуда вежливо, но настойчиво выставили.
На грубой серой бумаге, пахнущей ладаном и воском, теснились строчки церковного полуустава. Читать тексты, написанные старым стилем, со всеми этими „ятями“ „ерами“ и „фитами“ я уже научился прилично, но тут мои способности дали сбой. Буквы, вроде бы, знакомы, отдельные слова тоже – а вот в осмысленный текст они складываться никак не желали.
Прокопыч, заметив мои страдания, взял бумажку, развернул, разгладил на колене.
– Дьячок местный писал. Он у Курина со Стуловым вроде штабного писаря и полкового священника: и приказы строчит, и молебен перед каждым делом молебен служит на одоление супостаты. А грамотки те по деревням рассылают – вообразили, вишь, себя новыми князем Пожарским и Козьмою Мининым!
Ординарец повернул листок так, чтобы на него падал тусклый свет из фонаря.
„Любезные друзья!
Вы народы Веры русской, вы крестьяне православные, вы стараетесь за Веру, умирайте за царя. Для чего ж мы есть крестьяне, чтоб за Веру не страдать. Для чего ж мы православны, чтоб царю нам не служить? Государь наших сердец, что родной он нам Отец, если он про нас спознает, без награды не оставит…“
Скрипнула дверь. Я обернулся – на пороге стоял Ростовцев, босой, с сапогами и саблей под мышкой, в сбитой на левое ухо фуражке. От поручика ощутимо тянуло самогоном. Прокопыч торопливо вскочил, поставил на попа большую плетёную корзину. Поручик присел, крякнул, устраиваясь поудобнее. Ординарец принял вещи, бросил на сено и протянул начальству чугунок с торчащей из него ложкой.
О проекте
О подписке