Иногда по вечерам он задерживался так надолго, что мама совсем отчаивалась. Бросала свою вахту у подножия лестницы и шла спать, оставив ему свет в прихожей, а когда заглядывала проведать меня перед сном, подоткнуть одеяло, убрать волосы с лица, я спрашивал как ни в чем не бывало: “Сколько времени? Еще не пришел?” Хорошими вечерами она успокаивала меня: все в порядке, спи. В плохие ночи она ложилась со мной рядом, так что проминался матрас, и просила рассказать поподробнее, чем занимался отец перед уходом: во что был одет, поужинал ли, взял ли ключи, спрыснулся ли лосьоном после бритья, достал ли из комода деньги, отложенные для мойщика окон. И не давала мне уснуть, пока не отвечу на все вопросы. А потом я слышал, как она возится в ванной – звякает пузырьками, открывает на всю катушку краны, чтобы не было слышно, как она плачет, – и я лежал без сна, гадая, чем он занят без нас в большом мире.
В те годы я еще не знал, каковы взрослые грехи. И воображал его в дымных пабах, в кругу собутыльников – вот он что-то рассказывает, а те слушают как зачарованные, изредка вставляя пару слов. Я представлял его всеобщим любимцем – наверняка его ценили за сложность натуры, за достоинства, неведомые маме. Думаю, я невольно приписывал ему свои желания. Мне нужно было оправдать его проступки, возвысить его в маминых глазах. И я представлял, как он мчит сквозь ночь к ювелиру забрать прекрасное ожерелье, что заказал для мамы. Или рвет на соседской клумбе тюльпаны, а