ТОМ ТРЕТИЙ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
В поле, что под Ржевом, рожь шумит, шумит; она колосится, и ее пыльца по ветру видимо летит, распыляется облачком летучим, тающим на глазах. Нужно это видеть.
С благодатью Антон Кашин помнил, вспоминал о малой милой родинке своей, к сердцу льнувшей, чувства тешущей, давшей ему понимание что-то в жизни лучше понимать и принимать в душе. Но словами-то не объяснить, не показать любовь тайную. А слухом притупленным уже не услышать ток полей умиротворяющий, ибо неторопко-торопливо идет твое время и ты еще плутаешь в верности своей в городе Петра, белокаменном и независимом, не играющим с тобой в жмурки, в перебежки, – плутаешь, вынужденный ему подчиниться. В том, как, куда тебе ступить – он тебе диктует, а не ты ему.
Так думалось Антону. Он, неисправимый-таки пенсионный однолюб, аккуратно, можно сказать, жил-доживал в Ленинграде-Петербурге и при нынешней квазирыночной экономике с нещадной обираловкой неимущих, трепотней либералов; доживал без всяких излишеств и рублевом накопительстве, не то, что при долларах или евро (с чего их иметь ему?). Однако вот жил так, странно и совестно, не чувствуя больших лет своих, в расположении своего еще какого-то способного разума и духа, духа своего.
Потому он, наверное, вопреки всему, и продолжал писать (чаще маслом) пейзажи натурные, как повелось у него, – от восхищения перед неизменной живописностью природы, ее даром, озарением людей. И как только распалась его творческая связь с издателями – когда шустрые, небитые голубые мальчики, вскормленные на хлебах комсомольских, по-живому перекроили все в стране, хотя их было меньшинство, – он стал устраивать выставки своих работ в тех приятных заведениях культуры, где все охотно его привечали с ними, сотрудничая.
Впрочем, и раньше, бывало, его некоторые друзья и приятели, издательские художники-графики, систематически имевшие заказы на оформление художественных изданий, откровенно удивлялись ему:
– И ты, друг, еще этюдничаешь, что ль!? Ну, уволь-ка нас от этого. Мы-то уж отпрактиковались век. Чай, и достаточно уже имеем и умеем что проиллюстрировать и за то получить на лапу кровные – на хлеб. Касса – вот – за углом коридора.
Что говорилось даже как-то поэтично. Хоть записывай.
Да и дома жена Люба всеобычно приварчивала:
– И когда ты только уймешься с красками? Все плодишь свое добро? Ну-ну! И куда деть его потом? Скажи! Ты хорошо подумал? Кто станет возиться с ним? Наша дочь? Боже упаси!
Тут ее не переспорить: бесполезны его несогласие, его доводы. У них с давних пор уже было взаимное расхождение по многим вопросам бытия, искусства и политики. Уж она-то, Люба, которая хорошо занималась домашними делами и осенней заготовкой варенья, – она все видела и все знала в особенной степени наперед, а еще нравоучительствовала, главное, толково, просвещенно. И вот Антон находился как бы в некой тихой оппозиции к ней – стороной, защищающий свою правоту. Но в репликах он лишь спокойно обозначал чуть-чуть ответную защиту. Ведь нелепо и смешно оправдывать, точно ты мальчик, свои серьезные увлечения в конце жизни и вместе с тем жалко обижать ее, Любу, жестко говоря ей, что она неправа. Да и на это у него попросту не хватало времени. Он-то был вот как уверен в себе, в своих действиях, в своих творческих возможностях.
Люба особенно ужасалась при виде скопившейся сотней-другой картин, готовившихся к очередной выставке. Советовала:
– Говорю тебе: теперь-то просто поживи и отдохни в свое удовольствие. Купи куда-нибудь путевку… В тот же санаторий…
Был знойный июльский день. Антон, побывав на выставке своих картин в библиотеке, в здании, что на 6-й линии Васильевского острова, вышел прямо на площадь к станции метро, на автобусную остановку, и стал ждать подъезда нужной маршрутки. Хотя поначалу уже засомневался чуть: был разрыт Светлановский проспект – здесь ремонтировали какие-то серьезные подземные коммуникации – на нем-то – в отведенном коридоре – стопорилось продвижение колесного транспорта. Зато маршрутка доезжала до самого дома, до угла его. Прямая выгода.
Солнце золотило лица горожан, беззаботно снующих с питьем и едой туда-сюда прогулочным шагом по площади и примыкающей вылизанной пешеходной улице – линии, напичканной кафе, магазинчиками (не то, что в грязном дворе), или сидящих кто где любителей покрасоваться на людях, тренькающих на каком-нибудь инструменте и напевающих романсы. Играющих на публику. Раскрепощающихся.
Умелый старый гармонист в серенькой кепке сидел вблизи на складном стульчике и пиликал себе на гармони разные мелодии.
«Ну, у каждого здешнего посетителя свои игрушки, которые он выставляет напоказ – имеет право; гармонист развлекает прохожих музыкой, а я пишу картины – тоже занимаю людей, любителей живописи; вроде бы тоже хвастаюсь на склоне лет своей умелостью, своим художническим мировидением и мастерством, – подумал Антон. – Музыкой-то не владею нисколько, сожалею о том (слон на ухо мне наступил); хотя мои сестры – отличные певуньи были с самого их детства, особенно старшая сестра, которая уже покоится на подмосковном кладбище – рядом с матерью нашей; отлично пел (и даже в ансамбле был) и старший брат, который уже покоится на Ржевском кладбище… Нас всех война разбросала по земле…»
Антон стоял в тени какого-то стенда. Подошла очередная (не его) маршрутка. Из нее вышла с родителями юркая девочка лет девяти и тут же живо запрыгала в такт услышанной музыки.
«Вот так начинает кто-то молодой, как эта девочка», – подумалось Антону. И он ярко вспомнил балерину в Мариинке и свою первую любовь.
Кто-то, проходя вблизи, художественно проговорил:
– Чего тут чирикать? Мы из разных профсоюзов… Проснись!
Антону ночью слышалось: рожь в поле шумит. И дорога снилась. Вроде бы в подземке – езда в метро, в вагоне, среди толкучки людской. Он сидел на месте. И вдруг – как с неба упал – какой-то верзила плотного телосложения и крупной бычьей физиономией (похожий на того спортсмена, который давным-давно увел у него Оленьку) вперся сюда же, навалившись на него, хилого (по сравнению с ним) Антона, всей тяжестью своего плотного мясистого тела, и еще спросил с ехидцей:
– Я не мешаю тебе?
– Я лучше уступлю Вам. – И Антон встал.
И упитанный наглец довольный воссел на его место, больше ничего не говоря и не выражая своим лицом ничего, кроме тупого самодовольства, что ныне стало свойственно – после либеральной революции – таким уверенно самодовольным и нахрапистым толстякам.
А стоило ли им уступать? С моральной точки зрения. Ведь в 1941 – 1945 годах мы, русские люди, бились, старались не уступать наглым захватчикам. Ценой жизни…
На этой Василеостровской выставке молодой корреспондент расспрашивал у Антона, как и когда он начал рисовать, и когда решил, что будет художником. И жаловался: почему-то те фронтовики, которых он просил рассказать о себе, отказывали ему.
– Стал рисовать спонтанно, – сказал Антон. Как все в жизни человеческой: все необъяснимо совершается с малых лет. Чаще вопреки всем предугадываньям и желаниям. Видите: мои картины красочные, но камерные, домашние, а не выставочные. Раз в манежном зале я ужаснулся, увидав свой пейзаж, – ужаснулся его ничтожности на фоне полотен других художников. Работы других живописцев всегда кажутся мне лучше, проработанней. Только время рассудит. Все.
Он не стал больше ждать маршрутку. Пошел ко входу в метро.
II
К тому времени как Антон Кашин попал в военно-медицинскую часть, обслуживавшую раненных фронтовиков непосредственно в зоне боевых действий, он почти не брал в руки ни карандаш, ни краски: с началом войны и немецкой оккупации у него начисто пропала жажда рисования. Он даже и не думал о том. Правда, за исключением тех недавних моментов, когда по освобождения от оккупантов его попросили односельчане срисовать с фотокарточек портреты погибших сыновей. И это у него получилось прилично, он увидел так.
Но и теперь, в июне 1943 года, он не помышлял ни о каком-то таком своем даре в рисовании. Стало нужно еще вжиться в быт военный. Для него, мальчишки, это не сразу далось.
В разгар Курской битвы сам подполковник Ратницкий, командир, предложил Антону навестить родных, пока находились вблизи Ржева, – несомненно, с профилактической целью: чтобы облегчить для него, юнца, добровольное вживание в непривычные условия и быт военной службы среди военнослужащих. А еще, понятно, ввиду ожидаемой вот-вот новой передислокации куда-то к Западу. Это чувствовалось по всему.
Холеный сержант Пехлер, хозяйственник, устойчиво расставив на мягкой траве возле палатки длинные ноги в галифе и в добротных сапогах, объяснил Антону коротко следующее: домой его попутно подбросит на бричке ездовой Максимов, но назад уже пешком нужно вернуться. Спросил:
– Сумеешь ли?
– Спасибо Вам! – От радости Антон говорил вполне уверенно, без всякого хвастовства. – Приду… Не сомневайтесь! Здесь чуть больше десяти-то километров – пустяк; оттуда сначала во Ржеве возьму вправо, потом – за ним – с шоссейки сверну налево, тут, где торчит стрелка-указатель «Хозяйство Ратницкого». Проще же простого…
– Ну, порядок! Давай!
– Кругом здесь все голым-голо после длительных боев – далеко видать… Не прогляжу…
– Ну, так валяй, коли не шутишь. Счастливо! Ждем! Привет матери…
– Спасибо!..
Мать и Наташа Кашины уже навестили Антона здесь, в березнике; они возникли возле армейской палатки в момент, когда он, залезши наверх ее и маскируя ее, укладывал на нее зеленые ветки. Его очень обрадовала неожиданность свидания. И теперь – еще предстоящее, новое. Были новые волнения. Как все произойдет?..
К сожалению, солдатскую форму под его мальчишеский росточек, как обещали, еще не подобрали – он был в прежней сатиновой рубашке и ботинках. Впрочем – имел на то свое понятие.
– Но-о, мои лошадки ми-и-илые! – тронул поводья да прицокнул языком немолодой костистый солдат Максимов, и потрепанная бричка, на ящиках которой Антон воссел рядышком с ним, мягко выкатилась на зеленый разлив полей с петлявшей проселочной дорогой под неранним уже солнцем.
Пик лета. Незаметно подошел. Зрели высокая тимофеевка, полынь, а где и рожь; жирнел бурьян на месте сплошных пепелищ, окопов, бесчисленных воронок; фиолетово краснели кашка повсюду и Иван-чай на канавах, буграх; гроздьями зажелтела сильная пижма. Однако сейчас его мысли больше занимала предстоящая встреча с домашними: что он вскорости скажет своим? И что они скажут ему? Как обрадуются? И он от волнения даже мало разговаривал с ездовым, кстати, тоже малоразговорчивым, – под мерный, мирный скрип колес он как-то ушел весь в себя, лишь глядел перед собой. Так что они вдвоем почти молча ехали – каждый всяк по себе.
Как скиталец, отсутствовавший дома полный месяц, подъехал к тетиной избе, давшей после освобождения им, многочисленной родне, временный приют. И, радостно встреченный всеми домочадцами – матерью, сестренками, братом и тетями с бабушкой, скоро сидел в переду в их окружении… словно бы на углях: право, испытывал нечто похожее на угрызение совести, с одной стороны, и на чувство жалости, с другой, за то, что предстояло ему сделать дальше – вслед за тем, что начал он сам сознательно. Случилось, что он попал-таки, нет, вернее, запутался-таки в сложнейших противоречиях.
Вот тетя Поля более других могла его понять. Она была издавна его лучшим, понимающим другом. Вон еще когда.
Залатанные кое-как (нечем было и латать их) избяные окна выходили по фасаду на север. Под ними, на ковре плотно стелющейся лапчатки с желтевшими, точно покрытыми лаком, цветками, густела тень с прохладой. И сюда-то с оживленным говорком невзначай подошли три подружки (одногодки Антона) с мужицкими косами на плечах: они направлялись на послеобеденную косьбу трав вместе с его старшей сестрой – и, поджидая ее и серьезно поздоровавшись с ним (он, кивнув в окно, ответил им, в то время как разговаривал с матерью), подсели на завалинку, как-то притихли. В их числе была красивая чернявая, цыганского вида Катя Панина, его бывшая одноклассница, которой он всегда, сколько помнил, стеснялся почему-то.
В избе между прочим уже взвинтился никчемушный разговор. И самый что ни есть неподходящий для дальнейшей репутации Антона – провалиться ему от стыда! Никак уж и не думал-то он заводить его на столь слезливую, по его понятию, тему; но он само собой завелся, дернуло Антон за язык некстати: стало жалко всего (расчувствовался), связанного с его детством здесь, и жалко оставлять вдруг все и мать – словно бы бросать на произвол судьбы. И, не зная, что сказать, он об этом только робко заикнулся было… Этак сплоховал, изменил чему-то верному… Виновато он понурился – и тем хуже было.
– О, погонишься за двумя зайцами – ни одного ведь не поймаешь, говорят, – убежденно сказала, как отрезала, тетя, энергично сверкнув, ему показалось, серьезными глазами.
Антон хотел лишь уточнить, а не то, что возразить ей, чтобы как-то выпутаться с честью из неловкого момента.
– Я понимаю все… – Говорил, естественно, потише, до противности пискливо, верно.
Но она-то, знавшая наперед не то, что прямую выгоду, а необходимость таким образом посмотреть на мир, продолжала, доканчивала свою мысль:
– Поступил ты так, как нужно, и это единственно правильное решение для тебя, пойми. Потом тебя, наверное, направят в какую-нибудь школу – ты молод. Ну, приобретешь специальность, может. Война-то, чай, скоро кончится, раз уж наши вовсю колошматят немцев везде… Мы снова обживаем, налаживаем все…
И это самое – что именно тетя, которую он очень уважал и которая могла ему дать совет даже дельнее, чем мать, и теперь давала без всяких обиняков – по-мужски трезво, убедительно, да еще в присутствии затаившихся там, под окном, девчонок, все слышавших наверняка, – это устыжало его больше всего.
Она говорила совершенно справедливые слова, и тут Антону отчего-то вспомнился тот эпизод, как однажды холодной снежной зимой отец спилил толстенную березу напротив, у колодца. Тогда и было голодно, болел братик-малыш; требовалось чаще топить лежанку для поддержания тепла в избе, а привезти из леса дров было не на чем. И тогда-то к немалому огорчению Антона отец вздумал свалить березу, росшую перед домом, и попросил помочь соседа. Следовало в точности уложить ее на дорогу под наклоном (поскольку береза росла вкривь), чтобы не зацепить эту новую тетину избу; поэтому, подпилив до нужного предела, в березовый ствол толкали длинной жердью. Береза затряслась и тяжко рухнула, ухнув, подняв белую снежную пыль, – казалось, без всякой борьбы, с пониманием того, зачем то нужно. После этого опилили ветви, а ствол распилили на кругляшки. И они, малые ребятишки, суетились возле – тоже работали до большой усталости, перетаскивая и укладывая все порядком ко двору. Он, Антон, помнил, как сдирал тонкими отслаивавшимися листами бересту, очень теплую и нежную по цвету, и видел на ней какие-то таинственно-нежные оттенки и рисунки, и рисовал на ней свои, так как не было бумаги… Потом весь березняк оккупанты начисто низвели, стало совсем-совсем голо, пусто, непривычно…
– Я все понимаю тетя, но первым делом… – делал Антон отчаянные усилия быть услышанным и в пальцах мял пилотку.
Однако она не слушала Антона – уже завелась, что называется, села на конька своего и будто нарочно усугубляла и без того щекотливый вопрос для него, говоря:
– Вон видишь, как девчонки и ребята колхоз поднимают, рук не покладая… Как все это тяжело для взрослых-то, не то, что детей… голодных…
– Я этого не боюсь, знаете, – так работал тоже и могу… – Антона отчасти как-то смущало то, что недавно и он сам участвовал в тяжелейшей копке земли вручную, а теперь вроде бы смалодушничал. И еще было совестно за то, что вроде бы его уговаривают в чем-то, а не самолично он решил все.
– Вот то-то и оно-то. Но не забудь: у тебя здоровье слабей… И учиться надо. – Она понимала все так, будто его нужно было еще в чем-то уговаривать, – ей было все видней, чем кому бы то ни было.
«А ведь она права, – вдруг подумалось ему. – В ней то же отцовское упорство во всем. Не погиб бы он – точно также советовал бы. Да, конечно, жизнь показала, что она, тетя, тоже отцовской породы, хоть и не родная ему. Чувство любви и уважения у них друг к другу было взаимно». И ее слова и звучавшая в них убежденность вызывали у Антона память об отце. Слушая ее, он опять мысленно отметил с жалостью, что отчасти отвыкал уже от всего здешнего, что прежде окружало его (и без деревьев все казалось совсем голым), вероятно, потому, что он мысленно уже простился с родными местами на время. Надо – и жалко, а надо было.
III
– Не знаю, сынок, смотри сам, – тревожно-обеспокоенно и тихо, сложив усталые руки на коленях, сидя прямо, в вылиняло-сереньком наряде, приговаривала тем временем мать. Относительно своих детей она была слишком заинтересованным советчиком, не всегда объективным, разумным, потому что всегда жалеющим. Естественно: ведь, следует учесть, через какое пекло все прошли (никому не пожелаешь), – и старалась не обидеть его, чтобы впоследствии он не обижался на нее. – Нам не сладко пока, видишь все. Не утаиваем. Вон хлеб-то какой еще едим – знакомый тебе. – Она ткнула рукой на стол. – С картофельными очистками, листьями буряка и травой – всего намешано. И, как видно, не скоро будет такое, что будем есть один ржаной, чистый, каким уж кормят тебя в части.
– Да разве в этом дело, мам?..
Получалось, что она тоже словно уговаривала Антона по-своему. Навыворот…
– Ты только не обижайся, сынок. Никогда.
– Да что ты, мам, говоришь!! За что же?
– Может, тебе стыдно за меня? – Она будто что почувствовала. Потупила глаза.
– Отчего ты так, мам, думаешь? Вот взяла невесть что!.. Я не понимаю тебя…
С пониманием, затихнув, тетя коротко взглянула на нее. Мать снова подняла на Антона сухое пристыжено-закрасневшееся лицо, васильковые глаза – ровно с покаянием:
– Вишь, разок я хлеб для вашей части плохо испекла, загубила – тесто-то не поднялось: не было закваски, да и разучилась, видать, печь хороший нынче. Стыд какой, сынок! И перед тобой… – Теребила фартук.
– Полно, полно же тебе… – Антон коснулся ее рук. Была острая жалость к ней. – Ну, не вышло – что же мучиться?.. Время-то прошло…
А она, бывало, почти ежедневно выпекала для семьи такие душистые хлебные караваи с поджаристой корочкой на капустном листу и такие вкусные блины.
– Да, ваш Пехлер сильно ругал меня: подвела его и оставила всех бойцов без хлеба… Ой, как!.. Осрамилась…
Надо же случиться неприятности! Но ведь все потому, что мама испокон века старалась все переделать, услужить. И вот такой срыв… Она после большого перерыва в печении хлеба просто потеряла практику. И Антону обидно было за нее, – она не была виновата в том, а только одна война. Ее же упросили, видимо, – и ей хотелось сделать как можно лучше для всех.
– Ты больно-то не волнуйся, не тужи… – В мыслях его тотчас и связалось с этим значение тогдашней ночной поездки сержанта с ним за хлебом под Зубцов. – Тогда они привезли хлеб из-под Зубцова – взяли, может, заняли, в каком-то подразделении там. И сержант не сказал ему ничего оскорбительного.
Антон сказал:
– Да, сегодня – я чуть было не забыл: Пехлер просил передать тебе привет. Лично.
– Даже так?.. – Расстроенная мать недоумевала. Она сама судила себя за свою неудачу в пекарном деле.
«А я-то никак не мог догадаться, с чего же он, сержант, изредка в то время странно бросал на меня короткие косые, сердитые взгляды, словно хотел мне сказать что-нибудь нелестное, на что не решался, однако, чем-то останавливаемый», – соображал Антон и успокаивал мать:
– Да не думай уж об этом, право! Все прошло. Наверное же, срочно он просил – сам время упустил сначала…
– Как же, очень просил – приехал взъерошенный, а я поначалу отказывалась. Без протвеней, квашни, считай… Уступила… Опростоволосилась. – Ой, нехорошо.
«Чудно все-таки! – Поразился тому Антон. – Втихомолку от меня приезжал сюда – и после не открылся с этим происшествием»…
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Свет мой. Том 3», автора Аркадия Алексеевича Кузьмина. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+, относится к жанрам: «Историческая литература», «Книги о войне». Произведение затрагивает такие темы, как «время и судьбы», «великая отечественная война». Книга «Свет мой. Том 3» была написана в 2016 и издана в 2018 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке