прямее был разве что Сашин нос, от удара, к счастью, не пострадавший. Лина, зазевавшись, уткнулась ему в плечо – как будто собиралась зарыдать. И, хотя было стыдно, всё же успела почувствовать, как от него пахнет – в точности как от папы. Родной аромат кожи, папирос, еще чего-то знакомого, ленинградского. Лина так обрадовалась этому запаху, что стояла теперь, раскрыв рот, и смотрела на Сашу, еще не зная, конечно, что это Саша. И он – тоже смотрел на нее.
У него были светло-карие глаза, такие светлые, что могли бы считаться желтыми – это оказалось неожиданно красиво. И еще были ямочки на щеках – похожие на скобки, в которые он пытался прятать улыбку.
– Ты так меня напугала! Выпрыгнула откуда-то и сразу – обняла, – вспоминал он потом, в другой жизни. А тем вечером в Москве они пошли в театр и, единственные во всем зале, смотрели не на сцену – друг на друга. И уже в сентябре Лина вышла с чемоданом на Свердловском вокзале – самом, наверное, угрюмом из всех вокзалов мира. Саша стоял на перроне – она увидела его в окно и поняла, еще не выйдя из вагона, что всё сделала правильно.
«Брать языка» можно было и в Свердловске. Лину охотно перевели в местный педагогический – «иностранцев» в те годы учили только там. У Саши была однокомнатная квартира на улице Малышева – наследство деда.
В Питере, конечно, устроили целую историю, если не вообще траур.
– Я всё понимаю, – плакала мама. – Я любовь понимаю, и страсть – понимаю… Я, Альвина, не понимаю одного – как можно, будучи в своем уме, уехать из Ленинграда? Как вообще можно жить в другом городе, да еще в таком, как этот ужасный Свердловск?