Приступ страха утром постепенно ослаб. Я уговорила себя заниматься всем чем угодно, только не думать. Я отжималась от стола, качала пресс на кровати, приседала, читала Некрасова, вспоминала асаны из йоги. Время тянулось. В 8 утра в коридоре загромыхала тележка – привезли завтрак. Есть совершенно не хотелось. Я ждала, что сейчас откроют дверь, я увижу новое лицо, поздороваюсь и поблагодарю за завтрак. Вместо этого открылось маленькое окошко в двери и мне просунули миску с какой-то едой. Как животному в клетке. Это было так унизительно и так неожиданно, что слезы снова подступили очень близко и я с трудом выдавила из себя грудным низким голосом: «Доброе утро. Спасибо». В ответ окошко молча захлопнули. Этот момент стал для меня самым унизительным за все время. Не раздевание догола, не гадкие шутки, не тараканы и грязный матрас комочками, а то, что тебе сквозь щель протягивают еду молча. Я рухнула на твердую кровать спиной к видеокамере и зажмурила глаза, чтобы не разреветься. Самые неприятные моменты – это жалость к себе. Такое надо глушить сразу. Есть я не стала, плакать тоже. Стена у кровати, как и во всей камере, была исписана. Я задумалась, чем же арестанты царапают стены: все металлическое отбирают при входе. На уровне моих глаз была выцарапана вчерашняя дата, имя и номер статьи. «Совсем свежая надпись», – подумала я. Посмотрела другие: почти каждый день новая надпись на стене, а статья чаще всего одна – наркотики. Вместо имен в основном клички. Я бы ни за что не оставила на этой стене надпись, даже если было бы чем. Для меня это значило оставить здесь след, часть себя, смириться. Никогда и ничего общего между мной и несвободой не будет, я не смирюсь и не стану частью этой системы, как бы меня ни унижали. Смотрела на стену и думала: что же там сейчас в реальной жизни? Где дети? Сильно ли волнуются, не болеет ли Алина, как друзья, лучше ли маме, что сегодня дома на обед? Зрительная память мгновенно рисовала родные лица, комнаты, запахи. Потом вдруг вспомнила, что записана сегодня на коррекцию бровей. Впервые в жизни записалась на брови, причем к одному из лучших мастеров города. Запись была почти за месяц. Я так ждала этого дня, ведь я никогда не красила брови, было любопытно, что получится. Неудобно было перед мастером, ведь даже позвонить и предупредить об отмене не смогла. И фитнес пропустила, а абонемент куплен. Такие мелочи, но они говорили мне, что я больше никогда не буду той Настей. Все. Привычная жизнь безвозвратно утеряна. Но я все равно за нее держалась.
За двое суток в изоляторе я каждый раз с ужасом ждала, когда будут просовывать миску с едой в щель. Боялась, что опять захлестнут слезы, но больше этого не повторилось. Я не брала их еду. Единственной моей едой в первый день пребывания в изоляторе стали конфетки, которые я нашла в кармане красной сумки, – дочка положила мне их украдкой. Это было так трогательно и так на нее похоже. Вот я вроде бы одна в камере, а чувствую ее заботу.
К обеду первого дня в камеру пришли с осмотром. Перевернули все вещи, поставили меня в коридоре лицом к стене, с ухмылкой спросили, откуда у меня секс-игрушки, показав на контейнер для линз. В ответ я попросила выключить радио. На меня посмотрели с удивлением, ведь я не буду знать время. В камере было небольшое окно под потолком, очень грязное, через него с трудом, но можно было разглядеть небо и понять, когда же кончится этот день. Радио выключили.
В обед адвокат принес мне радостную новость – нашлась квартира, хозяйка которой готова меня приютить. Мы беседовали с адвокатом в отдельной комнате за железной дверью, мне нужно было подписать договор аренды квартиры. Адвокат всматривался в меня, чтобы понять, в каком я состоянии. Сломлена или нет. В комнате были только стол и два стула, но там было хорошо, потому что не так пахло табачным дымом. Стулья были намертво прикручены к бетонному полу. Я это поняла, пока безуспешно пыталась придвинуться к столу.
Моей спасительницей оказалась Наталья Крайнова, мы были знакомы раньше, виделись раза три. Я перебирала в уме имена тех, кто мог бы сдать мне квартиру или приютить у себя на время, но в этом списке ее не было. Уже позже я узнала, что Наталья всегда занималась благотворительностью. В двухкомнатной квартире, купленной для мамы, после ее смерти она поселила оставшихся без жилья погорельцев, а потом семью девочки, заболевшей по дороге на море, а потом друга, который пока не нашел жилье. Наталья помогала детским домам, хосписам, друзьям, знакомым и незнакомым. Мне повезло оказаться в ее круге общения. В тот день Наталья сама пришла к следователю Толмачеву, ответила на все его вопросы, получила статус свидетеля по моему уголовному делу и отдалила меня от СИЗО, приблизив домашний арест. Со слов адвоката, следователь был немного удивлен такой бескорыстной поддержке, при этом идти в суд именно в тот день ему не хотелось, несмотря на все просьбы защитника. Поэтому в изоляторе мне придется провести на сутки больше. Ну и ладно, зато появился шанс снова увидеть детей и маму.
***
Три года после постановки диагноза мы с Алиной интенсивно лечились. Я летала из Бурятии в Ростов-на-Дону каждый квартал, в НИИ акушерства и педиатрии. Лететь девять часов, в самолете Алина кричала, а на меня кричали все пассажиры. Бесполезно было объяснять, что это не обычный ребенок – валериана или поглаживание животика тут не помогут. После первого курса лечения был прогресс – Алина научилась улыбаться, правда, только когда видела лампочку. Она всегда плакала, поэтому даже улыбка лампочке была счастьем, ей очень шла улыбка. Родись Алина сейчас, может быть, все было бы иначе. Я бы обратилась в благотворительные фонды, нашла бы деньги, увезла бы лечиться в Германию, и, наверное, мы бы научились «обслуживать себя». Тогда же я писала письма, отправляла выписки с диагнозом уже плохо помню куда, но помню, что петербургская клиника нам ответила отказом – слишком тяжелый ребенок. Спустя три года нам отказал и ростовский НИИАП, в котором мы все это время лечились. Улыбаться Алина перестала даже лампочке. Врачи НИИАПа были уже как родные, мне не верилось, что больше они нас не возьмут. Мне сказали, что все, ничего не сделаешь, что вот есть хороший дом-интернат, есть контакты, мы поможем, отказывайтесь. Я тогда была беременна Владой, трехлетнюю Алину постоянно носила на руках, поэтому был большой риск, что Владу я не выношу. Лучший специалист, к которому меня отправили врачи детского отделения НИИАПа, строго меня отчитал после УЗИ и рекомендовал делать аборт, потому что умереть может не только плод, но и я. Тогда мне было 24 года, я все еще не умела принимать решений, но беременность сохранила и от Алины не отказалась. Мы переехали в Ростовскую область.
Я видела много мамочек больных детей, серых и заплаканных, уставших и нервных, горячо любящих, брошенных мужьями. Государство минимально помогает детям-инвалидам, но добиться даже этой помощи – испытание. Это квест для родителей и страдание для детей. Моей Алине инвалидность приходилось продлевать каждый год, несмотря на заключения врачей, несмотря на то, что даже голову держать ребенок не может. Проходить комиссию с тяжелобольным ребенком – это ад: ребенку надо лежать, каждое прикосновение приводит к крику, нужно принимать лекарства по часам, нужно есть перемолотую теплую пищу из бутылочки, а не ждать в очередях. Все ради пенсии в восемь тысяч рублей и льготных лекарств. А пенсия нужна, потому что мама не может работать. Лекарства нужны для жизни без боли, но даже с рецептом их получить – еще один квест. Тогда я прочувствовала на себе все прелести социальной политики нашего государства.
Мы жили в съемном двухкомнатном частном доме. Родилась Влада, спать ее выносили на улицу, потому что Алина часто плакала и кричала. Муж уезжал в командировки в Чечню, где было небезопасно, мы с девочками его ждали и переживали. Денег было в обрез, соседи помогали продуктами: домашние яйца, молоко, фрукты из сада. Среди соседок была одна женщина из службы соцзащиты, она иногда заходила к нам просто так, а потом пришла с предложением – отказывайтесь.
Я каждое утро заплетала Алине косички, ей это не нравилось, но так надо было, потому что волосы на затылке постоянно путались, она же все время лежала. Потом кормление и лекарства по часам. Ела она каши, перетертые супы, фруктовое пюре и йогурты. С лекарствами было сложнее, приходилось их добывать с боем. Бывало, пропускали несколько дней, потому что невозможно было купить ни в одной аптеке. В такие дни Алина постоянно плакала и судороги усиливались, было страшно и жалко, ведь ни помочь, ни объяснить ребенку, что Минздрав в этом месяце нужное лекарство не закупил. Гулять тоже было проблематично: в детскую коляску дочка уже не помещалась, а инвалидная нам не подходила – Алина не могла сидеть, скатывалась, голову и спину не держала, если зафиксировать, сразу плакала. Вечером детей по очереди купали, стирали пеленки и укладывали спать. Я не могла себе представить, кто будет заботиться так об Алине, если я от нее откажусь. Но тетенька из соцзащиты была настойчивой, убеждала, что отказываться не надо, что в интернате Алина просто будет на лечении, можно будет в любое время забрать домой.
Когда Алине исполнилось 4 года, нам наконец дали служебную трехкомнатную квартиру в военном городке. Я, честно говоря, обрадовалась, что тетенька из соцзащиты к нам часто ходить перестанет. У Алины теперь была своя комната, на стенах розовые обои с мишками, разноцветные светильники и тюль, яркое постельное белье, большая кровать на заказ с мягким бортом. Влада из этой комнаты не вылезала, но спать в ней с Алиной она бы не смогла: ночью Алина плакала, громко и долго. Покачать или спеть колыбельную – такое с ней не работало. Просыпалась и прибегала Влада, до четырех утра могла с нами сидеть. Просыпались соседи снизу, а потом жаловались на нас в ЖЭК с требованием выселить. Мне пришлось отправить Владу в садик в год и восемь. Она была еще совсем крохой, и мы обе с ней рыдали при расставании, но для нее так было лучше. Воспитатели удивлялись поведению маленькой Влады: она ни с кем не разговаривала, но за всеми молча убирала игрушки.
Из садика Влада каждый месяц приносила разные болячки, которыми мгновенно заражала старшую сестру. Для Алины любая простуда – двойное мучение: ребенок не может самостоятельно ни кашлять, ни высморкаться, мокрота скапливается, от высокой температуры судороги становятся чаще, таблеток приходится пить вдвое больше. Боролись с вирусами как могли, каланхоэ закапывали в нос, чтобы чихала, грудь простукивали, чтобы отходила мокрота. Однажды было совсем плохо, температура не падала, я раздела Алину догола, чтобы сбить жар, и вызвала доктора. Отлучилась на пять минут проверить кашу, возвращаюсь – на Алине верхом сидит маленькая Влада и рисует у нее на груди зеленым фломастером какие-то каракули. Вот-вот придет врач, а у меня тяжело больной ребенок изрисован зигзагами. Пробовала отмыть – бесполезно. К нам приехал сам заведующий отделением, Алину он хорошо знал по всяким комиссиям и болячкам. Он очень строго на меня посмотрел, видимо, выглядела я в тот момент так себе, потом послушал Алину, не обратив внимание на зеленые каракули, выписал кучу лекарств и стал меня отчитывать. Я плохая мать, я не думаю о здоровом ребенке, она вырастет психически ненормальной, я запустила себя, Алине лучше в интернате, чем вечно переносить садиковские вирусы. Он говорил это так убедительно и строго, что я только молча кивала.
После того случая я сама впервые заговорила с мужем об интернате для Алины. Он всегда уходил от принятия решений, сваливая это на меня. В этот раз прозвучало традиционное «решай сама». И я решила, со слезами, с депрессией, не сразу, но решила. Сама нашла тетеньку из соцзащиты, та быстро отыскала нам место в интернате для тяжелобольных детей г. Зверево, и мы поехали. Интернат мне понравился, как ни странно: во дворе цвели розы, пахло едой, хороший ремонт, чисто и, главное, очень приветливые и добрые сотрудницы, которые возились с такими же, как Алина, детьми с утра до следующего утра. Моим условием было то, что я остаюсь матерью своей дочери, отказ не подписываю, могу забирать Алину домой и в любое время звонить. Я сама понесла пятилетнюю дочку в ее новую кроватку в интернате, рядом лежали другие детки, через большое открытое окно дул легкий летний ветерок. Правильно я делала или нет, я не знала. Поцеловала Алину и вышла. Всю долгую дорогу домой я ревела навзрыд так, как не плакала больше никогда, без остановки, захлебываясь. Каждую секунду становилось только больнее. Водитель, муж и тетенька из соцзащиты сначала пытались успокоить, потом просто молчали. Я думала, Алина не проживет без меня и ночь, ведь только я знаю, как о ней заботиться.
Возле дома стоял синий таксофон, с которого я сразу побежала звонить. В интернате ответили, что все хорошо, поела, спит. Я бродила вокруг таксофона сутками со слезами, не решаясь звонить больше, чем раз в день, мне было стыдно, что я вечно реву в трубку и отвлекаю медсестер от детей. У Алины все было хорошо поначалу, мы приезжали к ней, кормили, гуляли. Косички отстригли, мне было их очень жалко, но я понимала, что у персонала времени на прически нет. Плакать Алина почти перестала, спокойно лежала на руках: сейчас у нее были совсем другие лекарства, и они помогали. Но со временем постепенно деформировался скелет, о чем нас давно предупреждал врач. Колени перестали разгибаться до конца, скрючился позвоночник. Если бы была ежедневная гимнастика и массаж, которые мы делали дома, такого не случилось бы или было бы не так выражено, наверное. Очень скоро Алина заболела бронхитом, и ее перевели в Зверевскую ЦГБ. Сотрудники интерната сопровождают детей только до больницы, дальше ответственность лежит на родителях, поэтому мы лечились с Алиной вместе.
Первое время мы виделись часто, я очень тосковала, постоянно звонила в интернат. Я устроилась на работу, Влада ходила в садик, в комнате Алины теперь жила моя мама, которую я перевезла из Бурятии, больную и разбитую, но понемногу приходившую в себя. Мы все по Алине скучали, было решено на время моего отпуска забрать ее домой, чтобы посмотреть, сможем ли мы справляться сами, ведь в интернате нам дадут необходимые лекарства. Дочь привезли домой, она действительно была гораздо спокойнее, ела хорошо. На радостях мы кормили ее самой разнообразной и полезной едой, обнимали, целовали и не отходили. Алине никогда особенно не нравилось находиться у мамы на руках, а со временем еще и отвыкла. Через несколько дней дома у нее начались проблемы со здоровьем. Я не могла понять от чего – от недостатка лекарств или от домашней пищи, но появилась сыпь, она стала беспокойной, началась рвота. Я звонила в интернат, консультировалась, рекомендовали везти обратно, чтобы врач обследовал. Обратно просто так не привезешь: если ребенок дома больше трех дней, надо сначала сдать все анализы, а потом уже в интернат, а значит, снова носить ее по кабинетам и мучить. Мы прошли всех врачей и отвезли Алину. Обратно я ехала без слез. Мне, наоборот, стало спокойнее, потому что теперь она рядом с врачом. Жизнь моей дочери – это мука. Дети не должны так страдать. За что?
7
Неожиданно сотрудник изолятора принес передачу от Натальи: кофе, чай, колбасу, сыр, печенье, влажные салфетки, прокладки. Позже она рассказывала мне, что это был ее первый визит в изолятор и как это было унизительно – раскрывать упаковки, резать колбасу, чтобы доказать, что там нет наркотиков. Я много раз собирала передачи в СИЗО, их прием – процедура не из приятных. Тем не менее вернулась я в свою камеру с надеждой и пакетом продуктов. Есть по-прежнему не хотелось, но я мечтала о кофе, а воды не было никакой. Я набралась наглости и попросила сотрудника изолятора принести мне кипяток, только потом вспомнила, что из посуды есть лишь пластиковый стаканчик. Мужчина почему-то был добр ко мне, разговаривал не через щель, а открыв дверь. Он налил мне кипяток и сказал, что могу обращаться к нему в любое время. Наконец в камере запахло кофе. Аромат разлетелся, и стало даже по-домашнему спокойно настолько, что я решилась раскрыть пачку печенья и впервые поесть. Потом я долго читала и, укутавшись в ощущение, что все будет хорошо и обо мне помнят и заботятся, уснула. Я много раз носила передачи и писала письма политзаключенным, но, только оказавшись в камере сама, поняла, как это было для них важно, что это не просто еда и новости из внешнего мира, это внимание и забота, протянутая рука.
К вечеру в камеру привели девушку, тоже Настю. Поначалу я отнеслась к ней настороженно, думала, что подсадили провокатора, чтобы меня разговорить. С виду девчонка была совсем молоденькая, крепкого телосложения, с короткой стрижкой. Сразу обменялись статьями, за которые нас в этой клетке заперли. Я по номеру статьи сразу поняла, что Настя тут за наркотики, но не в крупном размере. Она же по номеру моей статьи не поняла совсем ничего. Я начала осторожно объяснять, что это за статья, но Настя потеряла интерес к моим проблемам уже на втором предложении. Ей было всего 18 лет, и волновало в тот момент девушку только ее мрачное будущее. Она одновременно хотела побыстрее мне все рассказать, курить, плакать, есть и спать. «Точно не провокатор», – подумала я, слушая рассказ о непростой жизни ростовского подростка.
Настя закурила. Я, конечно, совершенно не обрадовалась перспективе пребывания в еще более прокуренной камере, но лучше так, лишь бы снова не оставаться наедине с собой. Рассказ о превратностях судьбы не прерывался, Настя ела, плакала и ходила по камере, вспоминая сложные отношения с матерью, сомнительных друзей, брошенную спортивную секцию, приводы в полицию. Закончилась печальная история тем, что Настю поймали с закладкой на набережной Дона, долго допрашивали, угрожали, били электрошоком. Настя никого, с ее слов, не сдала, а вот ее друг Настю сдал, и теперь на горизонте пять или восемь лет колонии. А Настя на зону не хочет, конечно, она там не сможет, она вдруг очень захотела к маме домой. И понеслись обрывками новые воспоминания из детства. Почему так получилось? Я молчала, у меня не было ответа на этот вопрос, и я его себе задавала не раз.
Было уже довольно поздно по меркам изолятора. Настя выбрала кровать внизу, рядом со мной, постелила белье. Ей повезло – дали подушку. Но не дали книг. Настя не помнила, когда в последний раз читала. От пережитого за день, ночи без сна и сигарет у девушки разболелась голова, а таблеток не было. Она легла, продолжая что-то рассказывать. Через пять минут на стене камеры появилась свежая надпись: Настина кличка, дата и номер статьи. Так я поняла, чем тут царапают стены, – пластиковой вилкой, оставшейся после ужина. Я спросила ее, зачем она написала здесь о себе. Настя, не думая, ответила, что в камере потом могут оказаться ее друзья, они увидят ее кличку, узнают. «Может, в этом и есть смысл», – подумала я. Может, от этого друзьям Насти станет не так одиноко здесь?
Утро следующего дня нас встретило очередным хитом радио «Дача». Нам обеим в этот день предстояло покинуть изолятор и поехать в суд. Непонятно было только, вернемся ли мы обратно в камеру. В случае если нас решат отправить в СИЗО, после суда конвой доставит обратно в изолятор еще на несколько дней, пока не наберется группа для отправки в СИЗО. Я привычно уже попросила выключить радио, отказалась от завтрака и начала делать гимнастику. Настя давала рекомендации, как увеличить нагрузку на мышцы, но сама ко мне не присоединилась – по-прежнему болела голова. Таблетки выпросить не получилось. «Не положено». Стандартный ответ. Зато под угрозой обращения в ОНК удалось добиться того, чтобы принесли воду. Налили нам из-под крана целых пять литров и попросили экономить и употреблять только для питья. Мы радостно закивали и побежали чистить зубы.
Периодически громыхали железные засовы и слышны были крики: «(фамилия), на выход с вещами!» Мы с Настей ждали, когда же позовут нас. В ожидании я давала соседке по камере рекомендации, как вести себя с адвокатом по назначению, что говорить на заседании в суде, какие ходатайства заявлять. Опыт у меня был скромный, но у Насти не было вообще никакого. Я несколько раз попросила ее назвать свою фамилию, чтобы потом по возможности навести справки и как-то помочь ей. К вечеру я фамилию Насти напрочь забыла. Слишком сложный был день.
О проекте
О подписке