© Адамóвич А.М., 2018
© ООО «ТД Алгоритм», 2018
…1943 год, предосенние дожди прибили летнюю сушь, смыли придорожную пылищу с пожухлой травы, но жара вернулась, я лежу у дороги, локтями прижав винтовку.
Со стороны Козловим ведут пленных немца и власовца (у власовца мундир желтее немецкого, наверное, из запасов венгерской или чехословацкой армии), бабы из нашей Крюковщины выбегают к дороге, встречая и провожая пленников не столько злыми, сколько горькими причитаниями: «Дзе ж твае вочы? А маці недзе свое проплакала по такому сыночку!»
Русоголовый красавец-власовец глаз не поднимает, лицо его то бледнеет, то краснеет. Немец, маленький, невзрачный, в очках, с испуганным любопытством смотрит на вооруженных людей, ужас конца, обреченности еще не овладел им. По другую сторону дороги, по которой идут они, длинный ряд холмиков-могил, четыре из них свежие, несколько дней назад мы похоронили тут своих хлопцев.
Вот-вот начнется «блокада», грозное слово это уже носится в воздухе, окружение, блокировку партизанских деревень и лесов немцы обычно приурочивают к осенней уборке урожая. (Для меня потом стертое газетное выражение «битва за урожай» всегда было наполнено жестокими воспоминаниями.)
Гляжу вслед обреченно удаляющимся нашим врагам, и вдруг подумалось: явись сейчас кто-то и предложи мне, уже прожившему шестнадцать лет: «Хочешь еще две недели? Гарантированные. Беззаботные. Как ты жил в своей четыре года назад. Ну, а потом, сам знаешь, придется заплатить, умереть».
Я не спешил соглашаться. Но и не гнал прочь этого кого-то. Подсчитывал, выгадывал. Я уже научился заглядывать в себя, юношеская рефлексия была хорошо подогрета чтением Толстого, постоянным удивлением: да, да, да, именно так. Когда у него вычитывал свое. «Так это же я, а не Николенька Иртеньев внезапно оглядывался (Толстого тогда еще не было, то есть не читал), чтобы застать мир не готовым притвориться, что он есть, существует, когда я на него не смотрю!» А когда оглушила в засаде у деревни Устерхи, как колоколом (нет, колом) по башке, автоматная пулька, соскоблившая кожу и клочок волос на макушке головы (зато зимнюю шапку в клочья!), и я удивился: «Кто это меня палкой по голове?» – оказалось, что почти так же подумал и Андрей Болконский на Аустерлицком поле, когда его ранило. (Потом про это я вспомнил и снова поразился.)
Так что я уже умел в себя заглядывать, спрашивать себя и себе же отвечать. Потому-то и не прогнал прочь этого Кого-то с его, если по сегодняшним меркам, диким предложением. Но по настроению лета 1943 года таким оно не казалось: две недели – да это же целая жизнь, если уже завтра от тебя, возможно, только и останется, что холмик вон там у дороги! Покопавшись в себе, заглянув поглубже, я ответил: «Две недели – нет. Но за месяц, за четыре недели – да, согласен». И был вроде даже рад, что, поторговавшись, здорово выгадал: удвоил срок своей жизни…
Итак, о жизни. Италийские греки-сибариты не ради детской попки старались 2500 лет тому назад, когда изобретали ночной горшок. Это был предмет роскоши, вполне царский, королевский. Чтобы державная персона могла посидеть-подумать отрешенно, на свежую голову. Впрочем, где-то читал, что суетные, не выносящие скуки одиночества Людовики и даже Екатерина Великая допускали наиболее достойных придворных к лицезрению и сей подробности своего утреннего туалета. При этом велись куртуазные беседы.
Что ж удивительного, что маленькие граждане, когда ночной горшок сделался их привилегией, изо всех силенок стараются привлечь к себе внимание окружающих именно в такой позе, положении. Даже если убеждаются, что это связано с определенным риском.
За столом, вокруг большущей светлой лампы, гости, чужие тети и дяди кушают, беседуют, смеются. А ты должен один сидеть в темной кухне. Не для этого ты попросился на горшочек. Как бы непроизвольно начинаешь дрейфовать в направлении света, умело покручивая голой попкой. До цветастой ширмочки, что отделяет кухню от столовой, вполне безопасно, а дальше нужна предельная осторожность и неторопливость. Горшок под тобой не может двигаться напрямик, а сложными петлями, надо при этом и нужное направление выдержать, и не опрокинуть его со всем содержимым. А если «водителю» два-три годика и обчелся – задача эта не из легких. Главное – подрулить незаметно и как можно ближе к столу. Нет, не ради того, чтобы себя показать, а чтобы на других посмотреть, послушать живой смех, разговор…
Мамин вскрик, ужас и отчаянье в нем! Ну, можно подумать, страшный волк в комнате появился и сейчас распугает или съест всех ее гостей. Вскакивает со стула, бросается к тебе, загораживает стол. Схватив вместе с горшком тебя, уносит на кухню. В темноту, откуда ты и появился. Вас провожает неуверенный смех гостей. Папа, его голос, поясняет (не без удовольствия):
– Упрямый поросенок!
Это наша первая квартира, в которой я себя вижу, помню. Большая комната ширмой, с большими яркими цветами по всему полю, располовинена: на «столовую» и «спальню». Спальне отдана большая ласково-теплая печь. Огнедышащим зевом она выходит на кухню. На кухне хозяйничает мама, на печке – мы с братом «Зеней» (вообще-то он Женя, но «з» легче выговаривается). На печку забираемся прямо с нашей кровати.
Но, пожалуй, самое заметное в предметном мире нашего детства была Лампа – блестящий металлический шар на черной треноге, стекло с круто раздутыми щеками, удерживаемое снизу узорчатым венчиком. Как только сумерки выползают из темных углов, заполняя спальню, кухню, а затем всю квартиру, и за окнами тоже начинает темнеть, зажигается, вспыхивает лампа. Фитиль в лампе не плоский, как в той жестянке, что на кухонном столе, а круглый. Вначале пламя еле держится за черную кромку фитиля, а повернут зубчатое колечко, и свет затопляет комнату – стены будто раздвинулись, потолок взлетел. Если близко присесть, ухо уловит шипение, живой шепот лампы. «Шестилинейная» – помню это загадочное слово, произносимое с уважением даже тогда, когда, она, запыленная и забытая, стояла на шкафу, а с потолка свисала помеченная мухами электрическая лампочка на жестком перекрученном проводе. Ночные мотыльки с меловыми крылышками – казалось, что все те же – вились теперь вокруг этих лампочек.
Глаза помнят отгораживающую цветастую ширму, просвеченную сиянием лампы, когда лежишь в постели, уже успокоению, вечерним барахтаньем отвоевав у старшего брата тебе принадлежащую половину кровати. Эта картинка легко и естественно переходит в ярко зеленеющий за домом лужок у толстенного дуба, с жесткими, почти без запаха желтыми лютиками, мягоньким медовым клеверком и внезапной, как испуг, ягодкой земляники, вдруг тебя окликнувшей.
Все ранние болезни помнятся как долгое, до головокружения, всматривание в плывущие рисунки, сметающиеся контуры на прозрачном ситце, из-за которого (скорее бы!) появится мама с обеспокоенным и ласковым лицом…
Когда скарлатиной заболел, брата от меня удалили. Мне на зависть – на нашу печь, он там спал. Свешивался сверху и гримасничал. Как бы назло мне. Просто ему, нам было скучно друг без друга.
Печка – наше волшебное царство, до последнего сантиметра обжитое, обнюханное, облизанное. Да, и облизанное. Если научно объяснить, детскому организму не хватало кальция. Потому-то и смотрел на любую побеленную стенку или боковину печки как медом намазанную. А уж если свежевыбеленная!.. Несколько шагов тянул языком, мокрым от удовольствия, по пахучей стенке, известке, мелу, оставляя уличающую, даже когда высыхала, полосу. А поскольку грязный бордюрчик темнел на уровне моего роста, внимательной хозяйке нетрудно было вычислить мелового наркомана. Ну, мама, ладно, она лишь сказала отцу, что надо мне аптечного мела, угля в порошках купить. Совсем другой был эффект, когда такой же бордюрчик на стене и печке обнаружила в своих апартаментах «пани Потоцкая», хозяйка дома, в котором мы снимали квартиру.
Но это особая история, отдельная страница нашей жизни, о ней чуть позднее. Деталь не простых и в чем-то загадочных отношений нашей семьи с семьей Потоцких. О, если бы людям ведомо было заранее, каким ужасом могут обернуться в общем-то никчемные пустяки. Когда жизнь вдруг круто развернется. (Под старым, гнилым пнем может прятаться вон что: брат «Зеня» по-богатырски своротил еловую гнилушку на краю житнего поля, а под ней мы, обмерев, увидели сверкающее кольцо змеи, обеспокоенно зашевелившейся. Всю жизнь потом с осторожностью осматривал похожие пни, прежде чем на какой-нибудь сесть.)
Как и положено между братьями с некоторой разницей в годах, мы озабоченно делили сферы влияния в семье. Я долго и прочно удерживал плацдарм в постели родителей – право младшего спать между ними. Брату только и оставалось – торжествовать, что ему одному целиком доставалась детская постель. Устроившись меж отцом и матерью, я, перед тем как уснуть, захватывал мамину руку, прижимая, обнимая ее теплый молочный запах. А ей, бедной, ни повернуться, ни расслабиться. Отец на место ее руки тихонько просовывал в мои объятья свою. Подержав какое-то время подмену, я обязательно просыпался и протестовал со слезами:
– А, большая рука! Не мамина!
Зигмунд Фрейд сказал бы, что я ревновал к матери не столько брата, сколько отца. «Немцу» виднее, он обезьяну выдумал!
Брат отыгрывался на другом: по вечерам незаметно забирался на печку и сидел там тихонько, пока я возился внизу, за столом, и тут обнаруживалось, как меня бессовестно обманули.
И вот они все трое внизу, в постелях, темно в доме, а я залез на печку и отсиживаю недосиженное.
– Сынок, – ласковый голос отца, как бы ничего не понимающего, – что ты там делаешь? Иди ложись спать.
Что я, как будто не знают!
– Это еще что такое? – мама уже сердится. – Что за фантазии? Сейчас же иди спать.
– А-а-а! – доносится к ним с печки. – Зеня больше сидел!
А вот сейчас, не Зены, мое торжество, победа: я летаю, пусть даже с горшком. Слегка (совсем не больно!) отшлепанного с холодной, сполоснутой на ходу попой, меня водворяют на место рядом с братом.
– Бессовестный! – стыдит мама.
А брат демонстративно отодвигается, показывая, что не хочет и лежать рядом с вонючкой.
На свет лампы, как летом белые мотыльки, появлялся иногда в нашей квартире седоусый сосед – хозяин Потоцкий. С виноватой улыбкой присаживался в сторонке, всегда отказывался, если приглашали за стол, поужинать. Нет, он пришел поговорить. А точнее – говорить. Сидел и рассказывал, рассказывал. Как бы одна бесконечная история. Будто шум дождя слушаешь – ровный голос человека, который столько помнит, знает.
У Потоцких было несколько сыновей, дочка; может, оттого, что они старше нас с братом были, о них моя ранняя память ничего не сохранила. Ну просто ничего, зато сам Потоцкий, его эти вечерние посещения и мой поход на хозяйскую половину дома запомнились. Еще бы. Это закончилось скандалом, громким во дворе криком «пани Потоцкой»: «А хоть бы вы подохли, мои вы дороженькие! Сморкачи паскудные!»
Повел меня и брата Зеню к себе Потоцкий, когда ни нашей мамы, ни хозяйки дома не было, может, в магазин или на базар, но куда-то они отлучились. Сначала в просторной кладовой одарил нас красивыми, но очень твердыми грушами, затем мы прошли через кухню в «залу». Единая житейская цепь моих открытий-удивлений перед какой-то давно бывшей, ушедшей, «музейной» жизнью, если называть дворец графа Паскевича в не разбитом еще войной Гомеле, затем ленинградский Эрмитаж в студенческие годы, – началась все-таки с «залы» Потоцких в заводском поселке Глуша Бобруйского района. Поразил пол: было страшновато на него вступить, как на стекло. Ярко выкрашенный в желтый цвет. Огромный, до потолка черный шкаф, а по дверцам и по кату его – вырезные венки из груш, яблок, слив, черных, деревянных. На белых стенах (таких свежих, что слюна во рту взбухла) висели, как я понимаю, дешевые литографии, но тогда показавшиеся нездешним богатством: на каждой картине – цветная сценка охоты. И убитые обвявшие зайцы, и окровавленные огромные птицы, и тонкобрюхие выгнутые, как лук, охотничьи собаки, сами охотники с ружьями, белоусые, очень похожие на Потоцкого – словно из историй, рассказов хозяина дома. Какая-то неведомая – до нас – жизнь.
Но как я мог не отдать должное и свежевыбеленным стенам «пани Потоцкой»? Преступников она вычислила моментально, и уже через два часа мама с ужасом слушала ее проклятия за окном (при этом доставалось и самому Потоцкому), брат на меня шипел («Никак ты не налижешься!»), а себя помню лишь через страх, что злая старуха сейчас отвяжет, спустит с цепи огромного рыжего пса, который всегда бегал и лаял вдоль протянутой от сарая к воротам проволоки, ноюще визжащей от кольца, которое тащилось по ней.
Думаю, мама снова упрашивала отца: поискать другую квартиру, просить казенную, только бы подальше от этого проклинающего ее детей крика.
В «Войне под крышами», когда я рассказывал о «Жигоцких», о старухе и ее сыне Казике, которые чуть было не сбросили семью «Корзунов» в подвалы немецкой службы безопасности, на муки и смерть, я все сказал.
Что «Война под крышами» – продолжение все той же гражданской, начатой в 17-м, эта догадка в самом названии романа закодирована. Но, конечно, не развернута. Как это мы делаем сегодня, обращаясь к тем событиям. И я уже в состоянии на происходившее посмотреть глазами и другой семьи, Потоцких-Жигоцких. Их сына, старшего (лейтенанта или даже выше по званию), забрали в 37-м. А прежде – разорили крепкое их хозяйство. Не сослали, а лишь обкорнали их земли, о качестве, плодородии которых свидетельствовали мощные дубы, стеной чуть поодаль стоявшие (дерево это на бедных почвах не растет), не раскулачили их лишь потому, наверное, что жили не в деревне, а в рабочем поселке. (Не всех сразу.) И вот на самом «житием» конце их поля начали строить больницу. А врач этой новостроящейся больницы – их квартирант. Наверное, характер у старухи был скверный. Сам Потоцкий нет, нет, да и заговорит, бывало, о жене своей с внезапной ненавистью и стыдом. Но смотрите, какой дьявольской смесью, кислотой поливали души людей. Жена врача, «покушающегося» на добро Потоцкой (наша мама), – сама из раскулаченной семьи, как тут удержаться старухе и не напомнить квартирантам-оккупантам про это? Радостным криком разглашала новость, когда долетела до Глуши, что семью докторши сослали: «Теперь и вы поскулите!»
В головах нашего населения царил дикий кавардак от всего происходившего. Я в войну не раз слышал, как заводские полицаи со страстью довоенных активистов поносили «кулаков», «куркулей» деревенских. Где, как не в подвалах НКВД, проходили репетиции, брались уроки того, что творили потом «наши люди» уже в подвалах немецких «служб безопасности», СД и гестапо? Ну, а искать, находить и сигнализировать о «врагах» (сегодня – контрреволюционерах, «кулаках», завтра – коммунистах, евреях, партизанах) – это прямо-таки вколачивалось в людей. Столько лет…
Передо мной фотография, на которой вся наша, тогда такая молодая, семья – 1928 или 1929 год. Переснята эта фотография со старой подпорченной, которую мама носила в узелке на шее почти год (когда каратели загнали наш отряд в самые гиблые болота), зная про меня и Женю лишь то, что ей рассказали спасшиеся партизаны: что ее сынов немецкий танк вот так (и ногой по скрипящему снегу!) заутюжил в окопе…
Я в серой курточке с пояском стою на скамейке, прислонив (неженка) голову к отцовской, справа за спиной мама, а отец и брат Зеня (в бархатной темной курточке, в руке мамин кошелек) сидят на той скамейке.
Таких коротких волос у матери, сколько ее помню, не было никогда. Но, может быть, это после болезни от испорченного свиного мяса (трихиниллез), которую, как она вспоминала, лечили тогда спиртом, водкой, буквально спаивая больного? Свободный воротник, видно, что шелковисто-мягкого платья, лицо привычно строгое, озабоченное (если это 1929 или 30-й год – тем более понятно, чем озабоченное) и красивое. (Как-то уже в Минске, после маминой смерти, позвонила мне женщина, когда-то жившая в Глуше, и вдруг рассказала, как они, школьницы, во время больших перемен бегали в аптеку будто бы купить «сен-сену» (вместо конфет), а на самом деле: «посмотреть на красивую жену доктора».)
Где мы жили, когда нас снимал слуцкий, очевидно, фотограф (другие фотографии, более ранние, надписаны, имеют пометку: «Слуцк»)? Видно, это еще до Глуши. Учась на врача, отец летом подрабатывал в Конюховском доме отдыха, это там же, на Слутчине, где и родные деревни: Рачень – отца, Заболотье – мамы. Самое таинственное, легендарное место в моей биографии – эти самые Конюхи, в них я родился. Там был даже медведь, цепью привязанный к яблоне, отдыхающие пограничники его угощали, мы с братом тоже (сам не помню, рассказывают) – морковкой. «Миска, Миска…» Мишка не пожелал быть вегетарианцем, однажды сорвался с цепи и задрал корову. Его застрелили.
Я ничего из Конюховской жизни не помню. А интересно: тот, стоящий на скамейке в курточке с пояском – он помнит «Миску»? И то, как кормил его морковкой. С какого момента мы напрочь забываем то, что видим, что остро переживаем, смеясь и плача в таком вот возрасте? Разве тогда мы не помнили? Что было вчера, позавчера – помнили ведь. И вдруг – как отрезает, отрубает! Что-то остается в нас, но запечатанное, в каких-то сотах. Что-то наглухо, а что-то удается расковырять, вдруг просачивается запах, липкость меда раннедетских впечатлений…
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «В партизанах», автора Алеся Михайловичв Адамовича. Данная книга имеет возрастное ограничение 16+, относится к жанру «Книги о войне». Произведение затрагивает такие темы, как «партизанская война», «автобиографическая проза». Книга «В партизанах» была написана в 2018 и издана в 2020 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке