Есть место в доме, куда мне залезать категорически запрещали, опасаясь, что по незнанию, я могу ступить на слабые доски и провалиться – это чердак. С пови́ти на него вела полуразрушенная деревянная лестница, с шаткими, прогибающимися ступенями. Забраться туда не так-то просто – нескольких ступеней не хватало и приходилось делать большой и неудобный шаг. Каждый раз, когда я проходил мимо, меня подмывало желание подтянуться и краешком глаза посмотреть, что там делается. Но я не решался, вспоминая, как бабушка строго-настрого наказала: «На чердак ни ногой! Расшибешься!»
Как-то раз я не выдержал, подошел к лестнице и полез наверх. Перегнулся через верхнее бревно и осмотрелся. Косой, солнечный луч пронизывал воздух сквозь окно, выходящее в палисадник, подсвечивая кружащую пыль. За окном в вершине треугольника под самым коньком крыши ласточки свили гнездо и то и дело вылетали из него, черными штрихами чиркая воздух. Все вокруг было завалено всевозможными вещами, которые сюда сносили в прежние времена: резные, украшенные цветочными узорами прялки с намотанными остатками пряжи стояли, как мультяшные коты; сверкал на солнце пятнистый самовар с полуотвалившимся краником; чугунный утюг лежал на боку, я приоткрыл окошечко отверстия для углей, и оттуда высыпалась сажа, испачкав мне руки; деревянная ручка утюга болталась на ослабленном винте, который я попытался безуспешно подтянуть; кованая вилка светцá23 с прогоревшими лучинами стояла, как голое дерево. Я сунул нос в прогорклую маслобойку, покрытую зелеными пятнами плесени, заглянул в кадушки, разбитые глубокими трещинами. Осторожно ступая по поперечной балке, я пробрался к самопрялке и крутанул рабочее колесо, которое жалобно скрипнуло, совершив оборот. В беспорядке валялись сырные формы, потемневшие от времени, старый патефон с исцарапанной пластинкой, расписное коромысло, ларец со ржавыми драночными гвоздями, рубе́ль24, ребристый как крокодил, с темной, затертой до блеска ручкой, и покрытая глубокими шрамами скалка. Мне приходилось разбирать пирамиды из предметов с большой осторожностью, чтоб не наделать шума и не быть обнаруженным. По углам валялись залежалые драные ватники, испачканные мучной пылью, по́рты25, кушаки и даже женский сарафан. От всех этих предметов веяло какой-то старой дореволюционной Россией из бабушкиных рассказов и воспоминаний ее родителей. Вся эта музейная утварь казалась мне невероятно притягательной, необычные предметы, траченные молью26 времени, половину названий и предназначение которых я не знал, казались мне столь нужными, что я решил со временем переместить некоторые из них на пови́ть и в свою хору́мку.
Я открывал тугие, приваренные временем пробки пузырьков соснового масла с клеймом старинной мануфактуры. Вдыхал засохший хвойный бальзам, сохранивший, на удивление, свой едкий скипидарный аромат, рассматривал названия на старинных беляевских кирпичах27 и тяжелых дверных петлях.
Щелкнули ржавые замки потертого чемодана, и я извлек пыльные стопки журналов и бумаг, перевязанные веревкой. Сдувая пыль, я открыл наугад несколько тетрадей и стал читать. Имена на обложке мне ни о чем не говорили, но я внимательно вчитывался в записи, рассматривал оценки и ошибки, отмеченные учителями, перечитывал диктанты, контрольные, изучал примеры и математические задачи.
Там же лежали потрепанные учебники по самым разным предметам со штампом школьной библиотеки на семнадцатой странице, ведомости о совхозных надоях, подшивки старых журналов «Работница»28 и отдельные пожелтевшие страницы из «Северной правды»29.
Кое-где попадались коричневые фотокарточки, с которых смотрели неизвестные мне люди. С детских лет, смотря на старые снимки, я испытываю это завораживающее чувство – так и хочется протянуть руку, достать человека из фотоателье и спросить его: «Ну что ты, как ты? Расскажи о себе что-нибудь, не молчи». Мне было нестерпимо жаль каждого – немой образ как будто хотел, но не мог рассказать, что, мол, жил я когда-то, жил хорошо, счастливо, любил и умирать не собирался.
Аккуратно заполненные тетради, валяющиеся в чердачной пыли, – тронь и поднимется слоями облако, выстрелит солнечный луч сквозь кружок окна и подсветит плавающие в воздухе крупинки. Важные и нужные когда-то, лежали они бесполезными стопками, и никому до них уже никогда не будет дела, а этот милый чердачный музей будет навещать только один посетитель.
Вдохновленный героями и приключениями детских книжек, я рассматривал все эти предметы, втайне надеясь отыскать некий несуществующий клад. Среди всей утвари мною были найдены только несколько лампадок и икон в серебряных окла́дах, которые я отдал бабушке, но никаких драгоценностей, к сожалению, обнаружить не удалось. Я ждал, что где-то появятся старинные монеты или посуда, но ее не было. В одном из сундучков лежало несколько поломанных кукол с застывшим выражением лиц, тельца которых плохо пахли из-за попавшей через отверстия оторванных конечностей грязи. Больше не было ничего интересного.
Всего несколько мгновений назад я был абсолютно счастлив, копошась в домашнем «музее», который случайно обнаружил, но вдруг какая-то беспокойная мысль охватила меня и стало беспричинно грустно оттого, что вот прошла человеческая жизнь и испарилась, оставив после себя лишь тусклый, случайный след – связку пыльных тетрадей на чердаке, которые кроме меня, скорее всего, никто, никогда не увидит.
Грустно от того, что фотография беспомощна, а память беззащитна, что жили когда-то люди, но время их вышло, и они не в силах уберечь от гибели и забвения дорогие им предметы, переходящие по наследству тому, кто живет после них: я думаю о них, и они оживают – я забываю, и они умирают навеки.
Не раз я залезал на чердак в поисках сокровищ. Это были мои владения, в которых не могло быть непрошеных гостей, но всякий раз посещение чердака и новая встреча с жалкими старинными предметами, бессмысленными тетрадями и немыми фотографиями наводили на меня печаль и грусть.
– Кто хоть там идет, никак не разберу, – спрашивает меня бабушка.
Мы сидим за столом и полдничаем. Из окна виднеется дорога, ведущая в Коны́гино. Метрах в трехстах возле кузницы, куда я часто сворачивал в напрасном поиске старинной подковы на счастье, разрослись кусты, закрывающие вид, а еще дальше, между двух полей льна, дорога спускается с кузнецо́йской горы30.
– Где, ба́уш, – спрашиваю я.
– Да вон, далеко, вроде как с кузнецо́йской горы кто-то спускается. Далеко больно, я так почти не вижу.
Я знаю, что там есть ложбинка и на самой горе человеческая фигурка сначала появляется, а потом исчезает из виду. Мы пьем чай и пристально всматриваемся в окно.
– Может, Валька-письмоноска идет? Да не, не она. У Вальки сумка через плечо большая, а тут, вроде, как рюкзак. Мож, кто из доярок, корову ищет? Идти-то к нам особо некому. Мож, на реку, на рыбалку кто направился?
Фигурка появляется из ложбинки и начинает спускаться с кузнецо́йской горы. Мы всматриваемся, и бабушка говорит.
– Неужто Та́нюшка идет. На нее похожа…
Я вылетаю из-за стола и бегу.
– Кеды надень, – кричит мне вдогонку бабушка. – Да шнурки завяжи, не то сва́лисся!
Я спрыгиваю с крыльца, пролезаю сквозь завóрки31 и бегу по дороге вперед, пролетаю кузницу, и вижу, как с горы бежит мама. Последние метры я разгоняюсь и бросаюсь к ней, обнимая и целуя ее в лицо и шею. Почему-то потом всегда, сидя за столом и всматриваясь вдаль, я часто вспоминал эту сцену, проваливаясь в тот миг и в тот день, где я отставлял чашку, слетал с крыльца и бежал, бежал навстречу маме. Эта встреча так запала в сознании, что иногда всплывает не только в памяти, но и в моих сновидениях: я бегу по дороге мимо старинной кузницы, а с горы, широко раскрыв руки, бежит мама…
В череде приятных и погожих вечеров тот вечер был самым обыкновенным, и он, видимо, таким бы и остался, таяли последние минуты дня перед закатом, когда остывшее золото солнца еще подсвечивает предметы, выкрашивая их в особый, драгоценный цвет. Я гулял по двору близ тетинининого дома, наблюдая, как где-то за завóрками, пасется маленькое стадо овечек, спокойно жующих траву. Ворота в хлев были приоткрыты и приученные животные сами возвращались на ночь в определенное время. Около восьми вечера, идя доить корову, тетя Нина выходила во двор и запирала ворота на засов. Иногда овцы не заходили в хлев, а толпились около двора, не чувствуя времени, и тогда их надо было подзывать, ласково повторяя «баренька, баренька, баренька», и подманивать краюхой хлеба, которую они, толкаясь, наперебой хватали с руки.
В тот вечер овцы, слушая внутренний будильник, бойко прибежали в хлев, но с одной из них случилась досадная неприятность. На воротах висела петля, сделанная из проволоки, которую использовали, накидывая на гвоздь, вбитый в поленницу, чтоб в открытом положении ворота не захлопнулись под своей тяжестью или от порыва ветра. То ли устав под конец дня, а может, не заметив, одна из овец сунула голову в отверстие и, подгоняемая другими, продолжила бежать вперед, затянув эту самую петлю у себя на шее. Испугавшись, она стала еще больше дергаться, напрасно пытаясь освободиться. От этих неловких и судорожных движений петля сдавливала ее шею все туже, а бедное животное все резче вырывалось и брыкалось. Поначалу эта история показалась мне забавной, и я с интересом посматривал на то, как она била копытами и пыталась со всем напором скакать вперед, не понимая, что намоталось у нее вокруг шеи. Посмотрев какое-то время, я понял, что ей оттуда не выбраться и, подойдя поближе, попытался ее освободить, но только я протянул к ней руки, как она стала так брыкаться, что я в страхе отскочил.
И тогда случилось то, о чем я долго потом жалел, но чего, будучи ребенком, предусмотреть, конечно, не мог. Я забежал в избу и, увидев Тяпкóва, закричал ему: «Дядя Коля, дядя Коля, там овца запуталась!» Тяпкóв все те дни пил, не просыхая, за всю жизнь я, наверное, ни разу не видел его трезвым, так и в тот день он или похмелялся, или уже выпил. Он устало и долго моргал, сверкая недобрыми глазами, наконец, понял, что произошло, и прям в тапках, качаясь, пошел на двор.
О проекте
О подписке