Мы приехали сюда полвека назад. На такси. Вчетвером. С Киевского вокзала. За 23 рубля. Деньги немалые. «Волга» была 21-я. Та, что с оленем на капоте. Багажник большой – это ее главный плюс. У нас была куча неподъемных чемоданов. Громоздких, с щелкающими замками и тугими стяжками на боках. С ними в электричку – никак. Дежурный скарб офицерской семьи. Мы тащили его с прежнего места службы отца – из промозглого и засаженного каштанами Калининграда.
Оба города начинались одинаково. А с четвертой буквы их грамматические траектории расходились. Хотя и первоначальное их слияние выглядело случайным. Города не походили друг на друга, как приемные дети на неродного отца. Просоленный всеми морскими ветрами, вырванный с корнем из истории и вновь воткнутый в нее бетонно-каменный Кенигсберг – Калининград. И – спрятавшаяся за сосновым бором, петляющей Окой и резными ставнями старокупеческая деревянная Калуга.
Улица была Революции 1905 года. Хотя никаких революций в городе отродясь не бывало. Разве что неудавшаяся – Ивана Болотникова. Впрочем, когда погибли космонавты, ее переименовали – в Добровольского. Она пересекалась с – Циолковского. А та – с Королева. Ну, а та – с Гагарина. Мещанский город рвался в космос. Точнее – его туда усиленно толкали. Посреди космических улиц была школа. В ней преподавал Константин Эдуардович. А позже – Любовь Васильевна. Я оказался в ее классе на четвертой парте в третьем ряду. Она научила меня читать и писать. Потом научила мою жену обучать тому же самому таких же, как я тогда, первоклашек.
Возможно… Да, нет – даже наверняка мы сидели в тех же классах, где крутил на уроках физики свою динамо-машину полуглухой Циолковский. Кто знает – может, за теми же самыми партами. Они были старые, покатые, с откидывающимися досками и приделанными скамейками. На верху столешниц красовались дырки для чернильниц. Вдоль ползли длинные углубления для гусиных перьев. Дедушка космонавтики мог бы присаживаться за такую и объяснять очередной недотепистой гимназистке (а в ту пору здесь учились только барышни) закон Кулона.
В школе была Ленинская комната. Хотя Ильич у нас не преподавал. А вот комнаты Циолковского почему-то не было. Наверное, туго было с помещениями – школа занималась в две смены. На втором этаже – светлый актовый зал, выходивший на Гагарина. Тесная учительская – окнами на Королева. Стрелковый тир – где-то в подземелье. И особая достопримечательность – развешанные по стенам большущей кладовой старые мятые трубы пожарного оркестра. Наверное, еще царских времен. Оркестр торжественно молчал и за всю историю школы, по-моему, не издал ни звука.
Рядом со школой останавливался троллейбус. Я любил на нем ездить. Да беда – некуда: родители снимали квартиру рядом. В третьей по счету пятиэтажке на весь район. Все остальное было деревянное и одноэтажное. Каменными были еще больница и обелиск нашего школьного учителя на его могиле. В парке, носящем его же имя. Там росли липы. Между ними мы гоняли в футбол и ловили майских жуков детскими сачками.
Низом текла Яченка. Она впадала в Оку и помнила на себе зачарованный взгляд Гоголя. Изредка Николай Васильевич столовался здесь, у Смирновой-Россет. Читал ей свои книжки. Кто это – мы не знали. В ту пору больше звучала фамилия Кандренкова – маленького человека в шляпе, помахивавшего этой шляпой с переносной трибуны в Первомайские праздники и на 7 ноября. Он просидел в Калуге гораздо дольше Александры Осиповны. За что удостоился мемориальной доски на здании бывшего обкома. Смирновой-Россет никакой доски не было.
Город был старый. С характером. Его еще называли купеческим. То есть… Впрочем, понимайте, как вам будет угодно. У одного одноклассника бабка все время продавала какие-то пучки и соленья рядом с остановкой. Прилюдно. За него было стыдно. Он был коренной. Другой – тоже с корнями: мощные дубовые ворота к просторному дому и саду. Играть разрешалось только перед воротами. В саду было много яблонь. Поэтому туда детей не пускали. В дом – тоже.
Главная улица в городе была имени Кирова. Бронзовый Сергей Миронович в хромовых сапогах внимательно посматривал с постамента на окружающих. Видимо, изучал, поскольку появился впервые здесь только в качестве монумента. Потом его перенесут и поменяют на бронзового городового с бляхой. И тоже в сапогах. И также пристально всматривающегося, но уже не в прохожих, а такую же, как он, забронзовевшую калужскую дворнягу.
Вообще в городе любят глазеть на проходящих. Рассматривать чужие лица. Что-то в них искать. Уверен: недостатки. В иных местах любопытство щадящее. Здесь – карающее. К нему надо было привыкнуть. В туристических проспектах об этой особенности местного населения ничего не говорят. Хотя, мне кажется, тот же чужестранец Циолковский мог бы многое об этом поведать. Что он, впрочем, и сделал. И даже написал. Но кто же будет читать Циолковского в Калуге?..
После космоса в городе на втором месте значились проводы зимы. Туда ходили семьями. В парк с каруселями. Под стены Троицкого собора, одно время служившего боксерским рингом. Драться подушками, прыгать в мешках и есть пирожки с морковкой по три копейки за штуку. Мужики раздевались до трусов и лезли на столб за самоваром с гармошкой. Часто – гуськом. Потому что – выпивши. И опадали сверху разом, точно горошины из переспелого стручка. Было смешно, но не весело.
Старый город усиленно ломали. Строили жилье для военных заводов. Строили много. Наверное, потому, что к войне готовились всерьез. Требовались моторы для танков, турбины для субмарин и релюшки для уазиков. Старые деревянные дома этому мешали. Некоторые заваливались сами. Их подпирали столбами. Образовывались арки, под которыми приходилось идти, нагнувшись.
По необмелевшей Оке ходила «Заря». Пахала водную гладь и швыряла волны на прибрежные кусты. В них прятались лягушки и ящики для моторных лодок. А в тех – моторы. Тысячи штук вдоль речного берега. Калуга любила ездить на моторках. Взад-вперед. Туда – назад. На бортах всех местных «Казанок» белели загадочные буквы – ФЖО. Я никогда не мог их расшифровать.
Вскоре вода в реке упала. Моторки исчезли. «Зари» не стало. Ока покрылась проплешинами отмелей. Рыбаки из лодок перелезли в сапоги и встали с удочками. Но что сделалось при этом с рыбой – неизвестно. Я – не рыбак. Скорей – грибник. В городе это означало – взять штурмом ферзиковский дизель около шести утра. И ехать все равно куда. Потому что грибов в сезон везде навалом. Лучше – до Перерушева. Там на путях – десятки старых паровозов. «На случай войны», – шептали знающие. «Кого с кем?» Короче, вскоре паровозы исчезли. Но война, слава Богу, не началась.
Хотя в школе мы играли в «Зарницу». Готовились. Бегали друг за другом и срывали погоны. У кого оторвали – тот «убит». Горестно, но пережить можно. «Убитый» всякий раз возвращался домой к родителям. А на следующий день – в класс. И садился рядом с «живыми». И все продолжалось. И ничего не заканчивалось. Ни детство, ни школа, ни семья, ни город. И не закончится теперь уже никогда. Потому что…
Потому что есть то, что называется родиной. Что ею становится. Что всегда с тобой. Что не умирает. А если умирает, то возрождается вновь. Что рядом. Что прирастает к имени твоему. Что близко, даже если ты далеко-далеко. И, как в той школьной «Зарнице», мы возвратимся. «Убитые» вновь сядут рядом с «живыми». И все будут вместе. И впереди у нас будет новый день…
Тюленев пруд часто прорывало, и тогда вся деревня ездила на станцию Рымарево в объезд. Большаком. Лишним полуторакилометровым кругом. Дорога была утоптанней, но скучней. Без то и дело ныряющей в лощины и медленно выползающей наверх колеи-раскоряки. По ней ехать было весело, но страшно – мотающиеся из стороны в сторону деревянные колеса отчаянно скрипели на тележных осях и отрывисто стучали металлическими ободами по пересохшим каменьям.
С горы телега неслась как сумасшедшая. Оглобли обгоняли лошадь. Хомут переезжал с шеи кобылы на уши, и та, погоняемая озорным дедовским «А ну-ка, милая!..», кидалась сверху вниз на едва перегораживающую грязный пруд тюленевскую плотину.
Она была узка – одно колесо обязательно сползало в прибрежную жижу. Другое прокатывалось по самому обрыву. Над прудовой гладью вихрастыми поплавками вечно маячила пара-тройка чумазых голов – то было жаркое лето, и лучшего места для укрытия от степного зноя, чем наполовину заросший камышом коровий водопой, было не найти.
Все вместе это называлось стойлом. Сюда коров сгоняли на самые жаркие часы, и хозяйки с ведрами подтягивались к Тюленеву аккурат к обеденной дойке, проходившей всякий раз под голосистое кряканье жирных бучанов, стаями гнездящихся в заросшей осокой лощине, да под свирепое жужжанье оводов, сводивших с ума всегда покладистую бабушкину Маньку.
Говаривали, что в Тюленевом кто-то когда-то утонул. Не верилось. Даже Сашке Прошкину любимая нами жижа была лишь по шейку. А он из деревенских считался самым маленьким. «Да то надысь еще было, – объясняла бабушка, – до войны…» Пруд тогда был большой и глубокий. Заливал всю лощину как есть. И подходил даже к огородам. Дед с дядей Петей снимали с себя рубахи и отправлялись ловить ими карасей. Те, по преданию, так и стучали носами о бабушкин огород, десятками запутываясь в дедовском исподнем.
Потом – уже не то. От разливанного пруда остались лишь топкий ручей да яма-самокоп для полива жадной до воды капус-ты. По его иссохшим краям много лет гоняли жидкое деревенское стадо, которое ко времени окончательного вымирания села насчитывало только шесть коров. Потом их стало пять. Потом три. Одна. А после уже деревня вымерла окончательно. Последние старики из нее съехали как раз в тот год, когда напротив раскорчевали прекрасный яблоневый сад. Тюленевскую плотину прорвало. Бревенчатые избы раскатали на слом соседские мужики с Первомая. Саманные развалились сами. Дорога заросла. И только могучие ветлы, к которым дедушка всякий год привязывал для внуков рели, еще видны с токаревского большака. С него давно уже сняли указатель: поворот на Осоавиахим. Или – Осо, как простодушно называли все деревенские свою теперь уже навеки затерявшуюся где-то меж тамбовских и воронежский степей отчизну.
А помнишь – бригадир?.. Однорукий, черт, а как лихо управлялся со своим «ижаком» с коляской. Летит, бывало, по полям: кепка – на глазах, пустой рукав сзади полощется, куры – врассыпную, пацанва – в зависть. Мотоцикл-то в деревне редкостью был. Б-о-о-о-льшущей причем…
Изредка бригадир наведывался к нам. И тогда дедушка отворял дверь в избу и кричал внутрь: «Акулина Иванна, загляни-ка в шкафчик, гости у нас!» Бабушка покорно отворяла настенный закром и извлекала из него всегда притаенную по такому случаю пол-литру.
Доверху наполнялся стограммовый стакан. Бригадир бережно охватывал его своей заскорузлой пятерней. Медленно подносил к груди. Вытягивался во весь свой карликовый рост. Как-то даже приосанивался, отчего горб под правым плечом переставал угадываться. Быстро опрокидывал водку в вечно небритый рот. Вдохновенно крякал. Брал со стола оказавшийся тут как тут кусочек ржаного хлеба. И, одобрительно глядя снизу вверх на деда, говорил:
– Ух, и жара ноне, Михайло Иваныч! Наскрозь упарился! Как бы хлеба не погорели. Овес-то в огороде уж, небось, весь пересушил. Скирдоваться надумаешь – за лошадью-то заходь. Уважим. Все как есть… Все как есть…
Гостя выходили провожать на крыльцо. Уважительно наблюдали, как он хватко шурудит одной рукой в мотоциклетном моторе. Как сноровисто газует. Закладывает у колодца крутой вираж и с оглушительным треском исчезает в облаке жуткой пыли.
Бригадир был самым высокопоставленным из советских начальников, когда-либо посещавших наше село. Других не знали. Нет, был, говорят, где-то председатель колхоза. Километрах в двадцати от нас, в Цветовке. Но ни как звать или каков на вид, никто из местных бабок и дедов рассказать не мог. Деревня слыла неперспективной, а потому государственного интереса явно не заслуживала.
Из работников в ней оставалось лишь трое мужиков. Вечно угрюмый и молчаливый банщик Гаврилов, ездивший в соседний Партизан изменять своей жене на ядовито-красном велосипеде марки «ХВЗ». С ним он никогда не расставался, в отличие от своей жены-орденоноски. Та мужнины рейды переносила стойко. На людях не тужила – и только запершись в избе, давала ход непочатому бабьему горю.
На самом краю деревни, в едва удерживающей на себе соломенную крышу избе-саманке, с горбатой женой и двумя дочерьми на выданье весело коротал свою фантастическую бедность скотник Мерзликин. Помню, сидит как-то ошалевший на траве перед домом. В руках – ведро, по земле картошка рассыпана. Сидит и пьяно горюет: «Ну, ты подумай – тридцать шесть с куста! Почитай – ведро! Во урожай! Во!..»
То был жгучий тамбовский чернозем. На нем не только скотник Мерзликин, но и как минимум полдеревни жили в советское время бедно. Ютились в саманках. Крыши крыли перепревшей соломой. Дыры в них успевали латать не всегда. И жутко радовались 24-рублевой пенсии, из которой умудрялись купить внучатам гостинцы и отложить на черный день.
Жили еще по соседству два полоумных брата Орловы. Те навоз в соседнем Партизане возили. Колхоз доверил. Важничали братья от этого сильно. Встанет старший брат Петро на засранную телегу, натянет вожжи, хлестнет петлей по лошадиным бокам, радостно закричит и ну так скакать по стерне два километра сряду. Как раз до партизанской конюшни получается. Издалека глупая башка виднеется. Волосы – вроссыпь. Рубаха – пузырем. На слюнявых губах дурачка – улыбка. Хорошо малому тут. Легко. Просторно.
В семинарию мечтал. «Вот, – говорил, – дядь Миш, уеду скоро. В Загорск зовут. Учиться. Бога почитать…» «Что же, Петенька, – соглашался с убогим дед, – хорошее дело задумал – учеба. Ступай. Бог милостив…»
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Адреса памяти», автора Алексея Мельникова. Данная книга имеет возрастное ограничение 12+, относится к жанрам: «Публицистика», «Документальная литература». Произведение затрагивает такие темы, как «мемуарная проза», «историческая публицистика». Книга «Адреса памяти» была написана в 2021 и издана в 2021 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке