© Александр Нилин, 2011
© «Время», 2011
У наших с футболом отношений весьма долгое прошлое.
Мое самое первое второе мая (1948 года), когда в Москве по традиции открывается футбольный сезон, так и осталось для меня сильнейшим впечатлением. А ведь это я вообще на футболе был не впервые – два или три громких матча осени сорок седьмого года уже видел.
Помню отлично, что впечатление от игры не ограничилось самой игрой – я взволнован был ощущением себя в толпе, частью толпы – и сопротивление инстинктивное (как думаю теперь) в себе почувствовал этому подавляющему целиком, но и комфортному, пожалуй, ощущению. Как сон на лютом морозе.
Мне кажется, что я тогда очень многое для своих восьми лет перечувствовал и передумал за те полтора часа игры. И жизни – вижу – не хватает, чтобы выразить те чувства и те мысли.
Спортивный интерес – найти верные слова – не угас во мне.
Правда, подозреваю, что ни в одних словах дело – есть еще и дыхание, рождающее интонацию, что, может быть, всего важнее.
Но слова все равно необходимо найти.
И я ищу.
Проникновение телевидения в повседневную жизнь начиналось в самый разгар моего увлечения футболом – и самым острым из связанных с телевизором желаний было увидеть за линзой его футбол.
Футбол на экране ни в чем не разочаровал меня.
Но то второе мая, что вложило в меня футбол, ни в какой экран не вмещалось.
Все, что сочинялось мною на футбольные темы, я старался ввести в координаты первого впечатления от второго мая.
Один очень модный писатель из нынешних спросил у моей жены, правда ли, что у нее супруг знаменитый футболист.
Впору бы огорчиться – все же с десяток книг сочинил, а обратный адрес автора, выходит, не вполне отчетлив.
Но мне реакция человека со стороны очень понравилась.
От футбола мы испытываем три главных удовольствия.
Играть в футбол (как бы сам ни играл, без разницы), смотреть футбол (почти вне зависимости от качества игры) и говорить про футбол (пусть и не обладая особым красноречием).
Я любил играть в футбол – чуть лучше бы здоровье, играл бы и сегодня. Любил играть никак не меньше, чем смотреть даже громкие матчи.
Но всего более я любил играть в футболиста (это в моем случае похоже на разговоры, ограниченные недостатком красноречия).
И когда играл в футболиста на поле двора, добился некоторых успехов при не ахти каких способностях – во дворе меня прозвали Симоняном в честь знаменитого спартаковского форварда сороковых-пятидесятых годов…
Вопрос модного писателя будто вернул меня в образ того же Симоняна. Хотя настоящий Никита Павлович Симонян всегда относился ко мне крайне неодобрительно.
Следует ли, однако, понимать меня так, что в книгах своих о знаменитых футболистах я всегда представляю на их месте себя (в смысле «Эмма Бовари – это я»).
Не совсем так – дистанцию между героем и автором стараюсь соблюдать.
Но в любом случае вижу прежде всего возможность – говорить через футбол со всеми и, надеюсь, обо всем.
Еще бы мне не помнить времени – и себя в нем, а Эдика и подавно; еще бы забыть мне подробности времени, когда и самому смелому фантасту ни за что не вообразилась бы историческая ситуация, при которой бы на московских просторах воздвигли памятник футболисту – и не футболисту вообще, а именно Стрельцову.
Но дожили мы и до того, что квалификация всего минувшего никак не приходит в согласия и с беглой оценкой того времени, что легче назвать нынешним, чем настоящим.
И стоит вспомнить мне сегодня именно о Стрельцове, не совсем уж праздным кажется мне вопрос о памятнике ухайдаканному минувшим временем Эдуарду: кому изваяние высится (беру во внимание все три ипостаси памятника, включая Ваганьковское надгробье) – жертве или герою?
Когда полуторагодовалый Эдик, разбежавшись, впервые ударил по резиновому мячику, соседи по двору принялись уверять Софью Фроловну, что ее сын непременно будет футболистом.
Матерей часто обольщают уверениями в необыкновенной одаренности их детей в той или иной области.
Но перовские соседи Стрельцовых не ошиблись – Эдуард никем другим быть не мог – и остался футболистом, действительно уж, всему вопреки и всему назло.
Когда он исчез, так же внезапно, как явился, современники принялись сочинять для потомков свои впечатления от стрельцовского начала, справедливо уверовав в неповторимость происшедшего при них явления.
Гипербола сразу стала единственной оценкой и того, что делал Эдуард на поле, и того, что он позволял себе не делать.
И мне никуда не деться от преувеличений в жизнеописании, в котором все же намереваюсь заземлить легенду о Стрельцове.
Но сам Стрельцов – очень возможно и не желая того и не помышляя о том – слишком уж обжил легенду о себе.
И сочиненное о нем едва ли будет противоречить реальности.
Он сказал мне однажды: «Ты же фантазируешь, когда пишешь? Вот и я на поле фантазировал».
Так почему же в жизни – к ней Эдуард приспособлен был явно меньше, чем к игре – он должен был стать реалистом? Законы игры нарушались им ради законов, писанных для него одного, – он подчинялся по-настоящему только зову собственной игрецкой природы, с чем всем пришлось в итоге смириться.
Он принимал, например, мяч на своей половине поля – и весь стадион вставал со своих мест в предвкушении индивидуально ответственного решения…
Но в следующей игре, а нередко и в нескольких играх подряд он бывал никаким, нулевым, как говорят спортсмены.
В матче демонстративно не принимал участия, выглядел лишним человеком на поле.
Трибуны негодовали, однако негодовали дежурно, суеверно.
Трибуны знали, что единственным фантастически остроумным ходом даже на девяностой минуте игры он сможет совершить невозможное – и восемьдесят девять минут бездеятельности ему простятся.
От него ведь и не ждали правильной и полезной игры.
Ждали чуда.
И впечатление от случившегося надолго заряжало бесконечностью терпения.
Тренер и партнеры иногда чуть ли не насильно выталкивали Эдуарда на поле – он сопротивлялся, рефлексировал, канючил, что не хочет и не может сейчас играть: «ноги тяжелые».
Но и после этого мог сыграть гениально от первой до последней минуты.
Ближе познакомившись со Стрельцовым, я понял, что сравнение великого атлета с принцессой на горошине не притянуто за уши.
Он сказал мне однажды – уже после завершения им карьеры футболиста, – что вообще не любил играть летом: «очень жарко».
Проникнуться его состоянием дано было людям, хорошо его знавшим, – и я был свидетелем подобного проникновения, когда предвосхитило оно чудо, произошедшее через мгновение на поле.
Из Ленинграда транслировали полуфинал Кубка. Шел год, кажется, шестьдесят шестой. Мы смотрели футбол у меня дома с классным торпедовским игроком Борисом Батановым и с моим другом Авдеенко.
Под трансляцию, извините за подробность, пили водку.
Когда Стрельцов принял мяч в центральном круге, Борис спокойно сказал: «Можно чокнуться».
Мы с Авдеенко подняли рюмки с некоторым сомнением – Эдуард той поры реже, чем раньше, баловал слишком уж эффектными индивидуальными действиями, восхищал главным образом парадоксами распасовки.
Но Борис безошибочно уловил настрой и решение недавнего партнера. А комментатор лишь после забитого гола произнес общие слова об уникальной значимости Эдуарда Стрельцова в отечественном футболе. Мы же, благодаря батановскому чутью, успели не только чокнуться, но и выпить за гения Эдика.
В детской команде завода «Фрезер» он был самым маленьким по росту, но играл центрального нападающего почти в той же манере, что и потом за мастеров.
За одно лето – сорок девятого года – он вырос сразу на тринадцать сантиметров – и совсем мальчишкой стал выступать за мужскую команду завода.
Когда после игры взрослые футболисты собирались в кафе, Эдика кормили, совали в кулак три рубля – на мороженое – и поскорее отсылали: «Иди, нечего тебе взрослые разговоры слушать, иди гуляй».
Он уходил от них – безо всяких обид. И – без сожаления. Вне футбольного поля у него ничего с ними общего не было.
Он ехал из Перова в Москву – на футбол. На стадионе «Динамо» часа по четыре отстаивал в очереди за билетом – школьным, самым дешевым.
«По-настоящему, – говорил Стрельцов, – моей командой был, конечно, “Спартак”. Но из-за Федотова и Боброва – они мне все-таки нравились больше всех – я болел и за ЦДКА».
Пройдет пять лет – и юный торпедовец Стрельцов будет приглашен армейским клубом на товарищеские матчи в ГДР. Уже на стадионе он вспомнит, что оставил в гостинице плавки. Скажет об этом кому-то, кто был рядом, а Григорий Иванович Федотов (работавший вторым тренером) услышит. И перед выходом на разминку протянет ему плавки: «Держи!» Федотов за ними в гостиницу съездил. Стрельцов рассказывал, что не знал куда деться от стыда: кумир его детства – и вдруг какие-то плавки: «Григорий Иванович! Да зачем же вы, я бы…» А Федотов: «Знаешь, я тоже играл, но как ты играешь, Эдик…»
Эдик забьет тогда четыре мяча, но неловкость перед Федотовым останется у него до конца жизни Григория Ивановича, да и своей жизни тоже.
По типу характера Стрельцов, наверное, ближе был к Федотову, чем к Боброву. И в годы после возвращения в футбол играл ближе к федотовской послевоенной манере.
Я бы сказал, что для своего поколения Эдик стал и Бобровым, и Федотовым, если бы не считал, что судьба его – быть Стрельцовым. Ни Есениным футбола, ни Шаляпиным, ни Высоцким, а Стрельцовым – и только…
Он вспомнит, что «Динамо» и ЦДКА побеждали тогда чаще, чем «Спартак». Но в спартаковской игре никто не жадничал – все играли в пас. «Я и мальчишкой чувствовал, что в “Спартаке” ценят игрока, понимающего, когда придержать мяч, когда отдать. С мячом они охотно, свободно но расставались. И никто из спартаковцев, по-моему, не воображал себя героем, когда мяч забивал».
«Мне хотелось, – признавался Стрельцов, – играть в “Спартаке” и тогда, когда я уже вырос и в “Торпедо” считался стоящим игроком».
Мама Стрельцова Софья Фроловна в разговорах с журналистами любила рассказывать, в какой бедности они с Эдиком жили: сын прибегал, наигравшись во дворе в футбол, а дома куска хлеба не находилось…
Она в нестарые еще годы перенесла инфаркт, болела астмой, получила инвалидность, но работала – сначала в детском саду, потом на «Фрезере». И Эдик после семилетки не только играл в футбол за команду завода, но и был слесарем-лекальщиком.
Сам он, однако, разговоров о бедном детстве избегал.
Может быть, оттого, что, когда мы познакомились, жил он по советским меркам очень хорошо – и не в его характере было вспоминать о плохом.
На банкете в Мячкове по случаю победы на чемпионате страны в шестьдесят пятом году он в своем тосте весело говорил о свалившемся на него несчастье, искорежившем всю жизнь, как о «случившемся с ним случае».
А может быть, молчал про давнишнюю бедность из-за обостренного с годами чувства справедливости. Он-то знал, что провел детство без отца благодаря женской гордости матери.
В сорок третьем году отец приезжал к ним на побывку с фронта. Его сопровождал ординарец. С четырьмя классами образования, столяр с «Фрезера» Стрельцов-старший уходил на войну рядовым – и стал офицером разведки. «Отец у тебя везучий, – объяснял Эдику ординарец, – столько “языков” на себе притащил, а на самом ни одной царапины…» Эдик в общем-то знал о хладнокровии, которое отец проявлял в экстремальных ситуациях. До войны у отца с матерью случилась как-то буйная ссора. И Софья Фроловна бросила в мужа горячий, схваченный с электроплитки кофейник. А тот подставил свою огромную ладонь – и кофейник врезался в стену. А потом закурил папиросу и спросил у матери: «Успокоилась?»
Ординарец же сообщил зачем-то Софье Фроловне, что у отца на фронте есть женщина – и мать написала отцу, чтобы домой не возвращался.
Он и не вернулся. Жил в Киеве с новой семьей.
Эдуард встретился с ним за всю послевоенную жизнь лишь однажды – уже семнадцатилетним игроком команды мастеров – в Ильинке, когда хоронили деда, работавшего на «Фрезере» фрезеровщиком. И у отца, и у деда, считал Эдик, руки были золотые – отец всю мебель дома сделал сам.
И в Ильинке возник конфликт. Кто-то полез на Стрельцова-старшего с топором. Сын, здоровый парень, испугался: псих этот топором мог убить папу. «Что ты, сынок, – успокоил его отец, – мне его топор…» И, как тогда, закурил.
Софья Фроловна считала, что Эдик – «вылитая я». Но Стрельцову хотелось быть похожим на отца. «Я и похож, – говорил он мне, – у него вот только волосы сохранились»… Эдик полысел, вернувшись из заключения.
«Между нами, мать свою я не уважаю», – сказал он в том разговоре неожиданно для меня. Мать в этот момент жарила нам на кухне котлеты.
Я понял так, что он не смог простить ей принципиальности, проявленной по отношению к отцу. Конечно, в послевоенном Перове отца ему очень не хватало.
Первая жена Стрельцова – Алла – вообще считала причиной всех бед своего непутевого супруга безотцовщину…
Футбол, который видел подростком Эдик на «Динамо», по его словам, в него «прямо впитывался – отдельные моменты тех матчей у меня всю жизнь в памяти».
У них во дворе в Перове был ледник, лед засыпался опилками – и когда лед увозили, освобождалась площадка для игры. С ощущения этих опилок на подошвах и начиналось, возможно, своеобразие его футбола.
Но Стрельцова Стрельцовым сделал еще и талант внимательного и благодарного зрителя послевоенного футбола: матчи, увиденные им на «Динамо», привили вкус к элитарному толкованию игры.
Кто бы поверил, но я помню в некоторых подробностях свое состояние в тот мартовский день, когда я узнал о существовании Стрельцова.
Тринадцатилетний школьник, сидел я, вернувшись с уроков, на кухне в квартире на углу Хорошевского шоссе и Беговой улицы, ведшей к стадиону «Динамо», – что совсем немаловажным было в моем самоощущении, – и читал газету «Советский спорт», которую родители после долгих уговоров выписали мне с нескрываемой горечью: узость моих интересов вкупе с невысокой успеваемостью в учебе резонно вызывали у них большие сомнения в будущем сына. Газета действовала на меня терапевтически – углубляясь в ее чтение, я забывал про все неприятности.
Помню свое смятение перед открывшейся судьбой еще секунду назад неизвестного мне человека, чья близкая молодость вдруг вдохновляюще подействовала на меня.
Помню полуденное солнце на хрусте сминаемого нетерпением газетного листа. Весной я остро испытывал (и до сих пор испытываю) непонятную тоску. Сейчас – зная все дальнейшее – мне, наверное, легче объяснить происхождение этой тоски нежеланием смириться со своим несовершенством.
И ожидание воздействия извне.
Сложись моя жизнь по-иному, Эдуард бы, наверное, вошел в нее в иных объемах – почему-то мне кажется, что для внутреннего родства с ним неблагополучия во встречной судьбе должно быть больше, чем благополучия, или, может быть, ровно столько же…
В газетной заметке ничего не предрекалось – сообщался возраст торпедовского новобранца: шестнадцать лет – и всё.
Но мне различенной в строке информации вполне хватило.
Думаю, что для душевного здоровья Эдика – каким-то чудом сбереженного им до преждевременного смертного часа – гораздо лучше было бы попозже узнать не славу даже, а тяжесть лидерства.
Лидерства особенно трудного для него по его человеческому складу – и вместе с тем неизбежного. Не фокус догадаться, что предвестием выпавших на долю Стрельцова бед стала ответственная жизнь уже в семнадцать лет у всех на виду – без сколько-нибудь надежных опор в чем-либо или в ком-либо.
Перегрузки премьерства и лидерства для юного существа, не созданного ни верховодить, ни подавлять чью-то волю – склонного, напротив, поддаваться любому влиянию, быть ведомым, управляемым и безотказным – осложнили жизнь Стрельцова с первых шагов, которые у него несравненно удачнее получались на траве футбольного поля, чем на почве внефутбольного быта.
Общительный и безудержно компанейский парень, не признающий дистанций между людьми – и принятой в любом обществе субординации – он был изначально обречен на невидимое другим (и едва ли осознанное тогда им самим) одиночество.
Одиночество это – после всего пережитого гордо, горько и молчаливо (без жалоб и обид) осознанное, но для окружающих по-прежнему незаметное – Стрельцов пронес через всю оставшуюся от ослепительной и жестокой к нему юности жизнь…
В послевоенном футболе создавался культ центрфорвардов – игрок с девятым номером на спине обязательно становился и героем кинофильмов про футбол, один из которых так и назывался – «Центр нападения». Фильмы делались совсем не на документальной основе, но публика все равно готова была видеть в «девятке» черты кого-либо из признанных премьеров атаки.
В реальном футболе выбор центрфорвардов был тогда на все вкусы.
И те, кто конструировал игру, – Григорий Федотов в ЦДКА (стелющийся, кошачий бег, пусть уже не столь стремительный, как до войны, но способный придать коварный разворот самому простенькому маневру, удар с полоборота по высоко летящему мячу и поэтому всегда неожиданный), Константин Бесков в «Динамо» (после войны он играл поэффективнее Федотова, много маневрировал по фронту атаки, увлекая за собой опекающего защитника, тем самым освобождая место для индивидуалиста-инсайда Карцева, иногда игравшего и в центре атаки), Борис Пайчадзе в тбилисском «Динамо» (он значил для своей команды то же самое, что значили для ее московских соперников Федотов и Бесков, но зритель-эстет, вне зависимости от клубных пристрастий, обожал великого грузина за артистичность его игрового поведения и факсимильность исполнения), Никита Симонян (в отличие от вышеназванных он начинал в послевоенном футболе, и с его приходом в «Спартак» связано возрождение самого любимого народом клуба; как игрок новых времен, он был универсальнее предшественников, сложнее укладывался в принятое амплуа. Ну и – забивал голы, забивал, забивал…).
На этой странице вы можете прочитать онлайн книгу «Спортивный интерес», автора Александра Павловича Нилина. Данная книга имеет возрастное ограничение 18+, относится к жанрам: «Спорт, фитнес», «Биографии и мемуары». Произведение затрагивает такие темы, как «знаменитые спортсмены», «автобиографическая проза». Книга «Спортивный интерес» была написана в 2011 и издана в 2022 году. Приятного чтения!
О проекте
О подписке