Читать книгу «Угодило зёрнышко промеж двух жерновов» онлайн полностью📖 — Александра Солженицына — MyBook.

Ещё одна неоконченность прошлых лет оставалась – получение Нобелевской премии. Подошёл и декабрь. У прекрасного старого цюрихского портного сшили фрак – на одно надевание в жизни? Чтобы больше видеть Европу глазами, мы с Алей поехали поездом. Какой прекрасной описывает Бунин свою железнодорожную поездку в Стокгольм, из тех же почти мест. А я – не нашёл лучшего расписания. Почему-то в Гамбурге утром наш спальный вагон отцепили – перетаскивайся с чемоданами в другой вагон или в другой поезд, а позже опять, и опять. Так до Швеции мы испытали пять пересадок. По Швеции ехали долгим тёмным вечером, не видя её, а спутник по купе, бывший западногерманский консул в Чили, рассказывал нам о безстыдстве и шарлатанстве тамошних «революционеров». – «Да вам бы об этом книгу издать!» – «Что вы, разве можно? Заклюют. ФРГ – уже почти коммунистическая страна».

Чтоб избежать корреспондентской суматохи, мы уговорились приехать тайно и не с главного стокгольмского вокзала (да подлавливать-то могли скорей на аэродроме). Шведский писатель Ганс Бьёркегрен, он же и мой шведский переводчик, и ещё один переводчик Ларс-Эрик Блумквист вошли к нам в поезд за час до Стокгольма. А на последней перед ним станции мы сошли – и на пустынном перроне нас приветствовал маленький худощавый Карл Рагнар Гиров. Вот как закончилась наша длинная нобелианская переписка и вот где мы встретились наконец: без единого западного корреспондента, но и без единого советского чекиста, совсем было пусто. Оттуда просторным автомобилем поехали в Стокгольм и достигли того самого «Гранд-отеля», от которого меня в 1970 отговаривал напуганный Нобелевский комитет[66]. Всё же на ступеньках уже дежурили фотографы и щёлкали, совсем тихо приехать не удалось. Стоит отель через залив от королевского дворца, фасадом к фасаду. По мере прибытия в честь приехавших лауреатов поднимаются на отеле флаги.

В нашей советской жизни праздники редки, а в моей собственной – и вообще не помню такого понятия, таких состояний, разве только в день 50-летия, а то никогда ни воскресений, ни каникул, ни одного безцельного дня. И вот теперь несколько дней просто праздника, без действия. (Впрочем, натолкались и дела – визитами, передаваемыми письмами. Настойчиво устроили нам внезапную встречу с баптистским проповедником Биллом Грэмом, исключительно популярным в Америке, а мне совсем неизвестным. Приходил эмигрант Павел Веселов, ведущий частные следствия против действий ГБ в Швеции, и со своей гипотезой об Эрике Арвиде Андерсене из «Архипелага»[67].) Следующий день был совсем свободен от расписания – да день ли? даже после невских берегов поражает стокгольмский зимний день своею краткостью: едва рассвело – уже, смотри, вот и полдень, а чуть за полдень заваля – и темно, в 3 часа дня наверно. В эти дневные сумерки наши дружественные переводчики повезли нас в Скансен. Это – в пределах Стокгольма чудесный национальный заповедник на открытом воздухе: свезенные с разных мест Швеции постройки, кусок деревни, ветряная и водяная мельницы (всё в действии), кузня, скотный двор, домашняя птица, лошади и катанье детей в старинных экипажах, само собой и зоологический сад. Зимою под снегом многое приглушено, но тем ярче и привлекательней старинные жилища с пылающими очагами, раскаткою и печевом лепёшек на очаге, приготовленьем старинных кушаний при свечах, старинными ремёслами – тканьём, вязаньем, вышиваньем, плетеньем, резьбой, продажею народных игрушек, стекла́, – а базарные ряды гудят, и в морозной темноте снимают вам с углей свежежареную рыбу. Все веселятся, а дети более всех.

Вот это, пожалуй, и было самое яркое впечатление изо всех стокгольмских дней. Непривычные часы праздничного веселья. И радости-зависти, что ведь у нас в России могли бы быть народные заповедники не хуже, без проклятого большевизма, – а всю нашу самобытность вытравили, и, наверное, навсегда… (А ведь и у нас затевал Семёнов-Тян-Шанский в 1922 году из стрельнинского имения великого князя Михаила Николаевича устроить «русский Скансен», – да разве в советское лихолетье такое ко времени? Попечатали в «Известиях» и закинули. Не к тому шло.)

Ещё на следующий день удалось нам побродить часа два по старому городу на островах – вокруг королевского дворца старыми улочками, и по Риддархольмену с его холодными храмами. А все памятники Стокгольма едва ль не на одно лицо: все позеленевшие медные, все стоймя и все с оружием (умела когда-то эта нация воевать). Стокгольм как бы не гонится за красотой (чрезмерные водные пространства мешают создавать ансамбли через воду, как в Петербурге) – но оттого очень по́длинен. И угластые площади его – неопределённой формы, не подогнанные.

Затем был обед, традиционно даваемый Шведской Академией лауреату по литературе, в данном случае нам троим, этого года лауреаты были два милых старичка-шведа – Эйвинд Юнсон и Харри Мартинсон, и третий к ним – я, на четыре года опозданный. Это происходило в ресторане «Золотой якорь», очень простой старый дом, и досчатые полы, и домашняя обстановка. Тут и собираются академики каждый четверг обедать – обмениваться литературными впечатлениями и подготовлять своё решение. Едва мы вошли в залик – и уже какой-то плечистый, здоровый, нестарый академик тряс мне руку. С опозданием мне назвали, что это – Артур Лундквист (единственный тут коммунист, который все годы и возражал против премии мне).

А всего академиков было, кажется, десять, больше старички (но не только), были весьма симпатичные, а общего впечатления высшего литературного ареопага мира не составилось. И покойное течение шведской истории в XX веке, устоявшееся благополучие страны – может быть, мешали вовремя и верно ощутить дрожь века. В России, если не считать Толстого, который сам отклонил («какой-то керосинный торговец Нобель предлагает литературную премию», что это?), они пропустили по меньшей мере Чехова, Блока, Ахматову, Булгакова, Набокова. А в их осуществлённом литературном списке – сколько уже теперь забытых имён! Но они и присуждают всего лишь в XX веке, когда почти всюду и литература упала. Никто ещё не создал объективное высшее литературное мировое судилище – и создаст ли? Остаётся благодарить счастливую идею учредителя, что создано и длится вот такое.

Наверно, никогда за 70 лет Нобелевская литературная премия не сослужила такую динамичную службу лауреату, как мне: она была пружинным подспорьем в моей пересилке советской власти.

Но мечтается: когда наступит Россия духовно оздоровевшая (ой, когда?), да если будут у нас материальные силы, – учредить бы нам собственные литературные премии – и русские, и международные? В литературе – мы искушены. А тем более знаем теперь истинные масштабы жизни, не пропустим достойных, не наградим пустых[68].

Накануне церемонии собирали лауреатов на потешную репетицию: как они завтра вечером будут перед королём выходить на сцену парами и куда рассаживаться. 10 декабря так мы вышли, и неопытный, молодой, симпатичный, довольно круглолицый король[69], первый год в этой роли, сидел на сцене рядом со своей родственницей, старой датской принцессой Маргрет, она – совершенно из Андерсена. Уже не было проблемы национальных флагов над креслами лауреатов, как в бунинское время, их убрали, – и не надо было мучиться, что же теперь вешать надо мною. При каждом награждении король поднимался навстречу лауреату, вручал папку диплома, коробочку медали и жал руку. После каждого награждения зал хлопал (мне – усиленно и долго), потом играл оркестр – и сыграли марш из «Руслана и Людмилы», так хорошо.

Господи, пошли и следующего русского лауреата не слишком нескоро сюда, и чтоб это не был советский подставной шут, но и не фальшивая фигура от новоэмигрантской извращённости, а его стопа отмеряла бы подлинное движение русской литературы. По забавному предсказанию Д. С. Лихачёва литература будет развиваться так, что крупные писатели станут приходить всё реже, но каждый следующий – всё более поражающих размеров. О, дожить бы до следующего!

Да, в этот день были же и дневные часы, короткий утро-вечер, но сегодня ведренные, без облаков, с холодным низким солнышком, резко-морозным ветерком. Нобелевская лекция моя напечатана уже два года назад, заботы нет, а банкетное слово ещё в 1970-м сказано, урезанное[70], но сегодня не обойтись без нового банкетного слова. Я составил его ещё накануне. Однако рассеянное состояние головы, много впечатлений, отвлечений, – и эти короткие фразы не ложились уверенно в голову, а никак не хотелось мне читать с бумажки, позор, – но и сбиться не хотелось. И я пошёл прогуливаться невдали по узкому полуострову Скепсхольмену, с видом на Кастельхольмен, с редко расположенными в парковой обстановке переменно – домами старинными и новыми; и, по-тюремному, ходил по аллее туда-сюда, туда-сюда, туповато запоминал наизусть и посматривал на красное, как бы всё время заходящее на юге солнце. А два полицейских дежурили тактично в стороне, наблюдая за подходами ко мне. Почти это было – как спецконвой сопровождает и охраняет избранного зэка.

В ратуше опять мы церемонийно шагали с предписанными в программках дамами и, ни позже ни раньше, в какой-то момент, вослед за королём, садились на свои места, обозначенные табличками. (Со мною была дама из рода Нобелей, ещё говорящая по-русски. Аля сидела напротив с видным посланником.) Банкет был в этом году в самом большом зале ратуши, и столов 20 гостей уже были плотно усажены прежде нас. Где-то тут совсем близко сидели приглашённые мною Стиг Фредриксон с Ингрид, верные спутники нашей борьбы, однако они терялись в массе гостей, мне очень хотелось выделить их, подойти к их столу, – но соседка моя объяснила, что это было бы дерзейшим и невиданным нарушением церемониала: пока король сидит, никто из гостей не смеет приподняться. Еле я удержался. А потом подошёл и момент, когда подняться требовалось – идти к трибуне, говорить своё слово[71]. Все лауреаты читали по бумажкам, мне удалось прочесть на память, неплохо. (Би-би-си, «Свобода» донесут голос до наших.)

А в общем, наивен я был четыре года назад, призывая их за этим чопорным банкетом думать о голодовке наших заключённых.

Но больше: продешевился бы я крепко, вот только ради одного такого церемонийного дня – уехавши бы из России добровольно, да от неё тут же и отсеченный: тут в Стокгольме и узнать о лишении гражданства: упала секира, сам уехал? Хорош бы я был? (Аля поняла это в 1970 раньше меня.) И чем бы я тогда отличался от Третьей эмиграции, погнавшейся в Америку и Европу за лёгкой жизнью, подальше от русских скорбей?

Сейчас хор студентов с галереи зала пел мне, с сильным акцентом, «Вдоль по улице мятелица мятёт», – так, слава Богу, не сам я эту улицу избрал, но шёл, как каждый зэк идёт, судьбою принуждённой.

На следующий вечер, 11 декабря, был ужин у короля во дворце, и к нам с Алей приставлен ещё один русскоговорящий старичок из рода Нобелей. Дворец был мрачен и пуст, так огромен – совсем уже не по маленькой Швеции. Где-то в одном его крыле жил молодой король, ещё не женатый, – из нашего «Гранд-отеля», через залив, многие окна дворца были видны тёмными. Теперь в зале нас выстроили изогнутой вереницей, попеременно дам и мужчин, впереди стал самоуверенный премьер социалист Пальме, истинный хозяин положения, и король начал обход с него. А рядом со мной была тоже дама социалистическая – госпожа Мюрдаль, то ли бывший, то ли нынешний министр по разоружению, говорили мы с ней по-немецки, а политический диссонанс между нами был – как скрести ножом по тарелке. Обеденный зал, как галерея-коридор, с длинным столом вдоль, очень эффектные старинные стены, мебель, церемониймейстер за стулом старой королевы, – а обед был скучный, да и скудноватый, шутили мы с Алей, что Пальме совсем до ноля срезал королевский бюджет. После обеда было церемонийное стояние с кофе и напитками в предзальи; минут сорок, пока король не ушёл, – все должны были стоять. Аля не удержалась и через нашего старичка спросила короля: трудно ли быть королём в наш век? Он отвечал очень просто и серьёзно.

Ещё на следующий день я назначил пресс-конференцию[72], а перед тем ездил к несчастной матери Рауля Валленберга, 29 лет уже сидящего, если не умершего, в советской тюрьме. (Его я первоначально понимал как моего Арвида Андерсена, – «Архипелаг», часть II, гл. 2, – но не сошлось.) И пресс-конференция если была чем полезна и нужна, то только тем, что я пространно говорил о Валленберге и упомянул потом Огурцова, в то время пробно сажаемого в психушку. Конференцию эту я созвал, предполагая отдать свой долг прессе за целый год пребывания на Западе, – и опять ошибся. Корреспондентов было больше половины шведских да русско-эмигрантских, со своими специфическими вопросами. А для западной прессы Стокгольм был – отдалённый угол, где ничего важного не могло быть сказано, никого серьёзного и не прислали. А для меня, для писателя, форма пресс-конференции, как, впрочем, и интервью, – совершенно ненужная, чуждая форма. У писателя есть перо – и надо выражаться самому, и письменно.

Всё не находил я правильно, как же с этой прессой обращаться.