испытывать в разных делах, экспериментировать. Иначе из обывательщины не выпутаешься.
– У меня есть дело, – неуверенно сказал Бояркин.
– Ну, зачем ты обмываешь себя? Ты же хороший парень, Человек дела горит, а не
тлеет. Ты обыкновенный, серенький – "хороший лишь за то, что не плохой…", как это у
Асадова. Таких на улице тысячи". Ты и внешне-то какой-то неопределенный. Надо выбрать
себе стиль, видеть себя каким-то конкретным, Вот я вижу себя, ну такой серьезной,
вдумчивой и даже чуть мрачноватой. Ну, может быть, подобной Печорину. Помнишь? А ты
какой? Ну вот, молчишь… Раньше я была совсем глупая и страдала из-за внешности. Но
теперь я знаю, что я дурнушка, ну и что? Истинная красота – это одухотворенность. Ну, вот
как у Ольги Михайловны. А значит, надо что-то иметь внутри.
Возможно, на Женином лице и присутствовала уже какая-то одухотворенность, но
трудно было увидеть то, чего нет в тебе самом. Больше всего Женя поразила Бояркина
признанием "я дурнушка". Сказав это, она в его глазах перестала быть дурнушкой, она
случайно устранила единственное препятствие для его накопившихся чувств. Но куда теперь
деваться этим чувствам?
– Нет, ты все это серьезно? – спросил Николай. – Значит, нам не надо больше
встречаться?
– На прощание я хочу обидеть тебя еще раз: запомни, что ты действительно
серенький. Ты не имеешь своего. Ты не личность.
Женя повернулась и убежала в подъезд. Бояркин, ни о чем не думая, пришел на
остановку и долго стоял, пропустив много своих автобусов. Наконец, сунулся в один
переполненный и разозлился от толкотни и давки. "Ну ладно, вы еще услышите обо мне, –
мысленно грозил он всем, кого видел в салоне и на улице. – И ты, Женечка, еще ахнешь".
Николаю захотелось тут же, в пику Жене, стать таким серьезным и мрачным, чтобы этот
Печорин и в подметки ему не годился. И служить он будет обязательно в десанте. Не
слишком уверенно он знал об этом давно, еще с тех пор, как однажды вечером его
остановили четверо парней, требуя денег. Николай не дал, и его несколько раз пнули. Не
больно, а так, мимоходом, для смеха. Вечером Николай рассказал об этом Никите
Артемьевичу.
– И ты стерпел? – возмутился тот. – Да что за характер у тебя!
Николай тогда только вздохнул – а что еще оставалось делать? Но теперь уж все –
пойдет в десант, в эти самые мужские войска, и после него станет таким человеком, что
всякая там шелупонь будет просто расступаться перед ним на улице. А чтобы все это
исполнилось, надо нажать сейчас на спорт: бег, перекладина, плавание. Не личность!
Подумаешь…
******************
У Бояркина мечта. Он знает, что пойдет в армию (их из училища возили однажды в
воинскую часть, давали стрелять из автоматов, показали казарму). Казарма была громадная,
от нее веяло какой-то дикой необжитостью и неуютом. Как можно было нормально жить в
этом громадном, похожем на большой спортзал, но низком помещении, заставленном
двухярусными кроватями. И тогда Бояркин вдруг с особой отчетливостью понял, как трудно
будет ему жить той жизнью, которая проходит в той казарме, если его ничего не будет
связывать с внешним миром. И конечно, этой связью должна быть девушка, которая будет его
ждать. Понятно, что все это звучало на очень высокой душевной волне и вдруг он встречает
Косицина с его рассказами и его фотографиями. Вот откуда ему кажется, что все начинает
крушиться вокруг него.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
В гулком военкоматовском дворе кипела толпа провожающих и призывников, которые
сразу выделялись старой одеждой. Людское многоголосое брожение сопровождалось
переборами гармошек и баянов, дребезжанием гитар и ревом полчища равнодушных
магнитофонов.
В военкомате у призывников забрали паспорта и выдали военные билеты. Началом
службы в билетах значилось сегодняшнее число, но никто не знал, где и в каких частях
придется служить. На медкомиссиях Бояркина испытывали на вращающемся кресле, и он
теперь не сомневался, что попадет в десант.
Подошли автобусы. Толпа зашевелилась сильнее. Николая никто не провожал – дядя
был на работе, а его дети в школе. И домой в Елкино Бояркину перед службой съездить не
удалось. Он первым влез в автобус и занял удобное место. Через минуту проход был завален
чемоданами и сумками, которые безжалостно топтали взбудораженные призывники. По
салону поплыли волны сигаретного дыма, завоняло водочным перегаром. В этой обстановке
Бояркину вполне удавалось быть серьезным, вдумчивым и мрачноватым. Подсказка Жени
пригодилась – ему понравилась глухая замкнутость, он даже думал, что наконец-то нашел
свое внутреннее лицо и, пожалуй, всю жизнь будет таким. Это приносило даже какое-то
душевное удовольствие.
Через полтора часа колонна автобусов тронулась. За ней потянулись мотоциклы и
легковушки провожающих. Отрываясь от хвоста, колонна долго кружила по городу и уже в
темноте остановилась у старого заросшего парка. Вечер был теплым, но стекло в духоте
салона хорошо освежало лоб. Шла сортировка по частям. Скрывая волнение, Николай
заставил себя любоваться голубоватым фонарем на столбе, вокруг которого мельтешили
весенние мотыльки. Время от времени в дверях появлялся перетянутый ремнями усатый
прапорщик, набирал по списку группу и строем отводил ее в глубь парка.
Выкликнули, наконец, и Бояркина. Строй был неровный – все толкались, запинаясь о
собственные чемоданы. Николай теперь уже с нетерпением заглядывал вперед, где на всех
перекрестках главной аллеи стояли "покупатели". Группа прошла мимо молодцеватых
десантников и остановилась около моряков.
– Товарищ прапорщик, ошибка. Я попал не в ту группу! – крикнул Бояркин,
выпутавшись из строя.
– Фамилия?
– Бояркин Николай Алексеевич.
Сопровождающий повернулся к фонарю и, быстро проглядывая списки, морщился и
бормотал что-то злое, отчего шевелились его рыжие усы.
– Отставить, Бояркин! – рявкнул он. – Ошибки нет!
Потом была дорога на поезде. Николай сидел на боковом месте и глядел в темноту, как
в стенку. Жизнь ему представлялась какой-то безнадежной. Почему-то еще ни разу в этой
жизни ему не удалось поступить как хотелось. А тут вообще! Оказывается, кто-то без
сомнения знает, что ему лучше быть не десантником, а кем-то другим. Служить не два года, а
три! Кажется, и сам он кое в чем виноват – наверное, просто не достойным оказался для
десанта: нескладно отвечал на мандатной комиссии, слабо жал эспандер, не подошел внешне,
хотя специально держался с напряженными мышцами и угрюмым "десантным" выражением
лица. "Но все равно я с этим не смирюсь", – думал Бояркин.
А следующей ночью такой же призывник, как он сам, стащил его с полки дневалить. И
этому пришлось подчиниться. Николай уселся за столик первого купе и, окончательно
продрав глаза, понял, что ему нужно не спать час, потом разбудить следующего по списку.
Список лежал на столике – там были фамилии, номера полок.
По вагону гулял сквозняк, в тамбуре гремело железо. Бояркин, навалившись спиной на
стенку, смотрел в противоположное окно. Чем дальше уходил поезд на запад, тем больше
попадалось на пути станций, городов и сел. Время от времени фонари вырывали из темноты
один вход в приземистое здание какой-нибудь станции. Стремительно пролетали
палисадники с густыми акациями, и снова – темь. Бояркин мучился и злился – не в том
вагоне он едет, не в том вагоне дневалит. И днями Николай не отрывался от окна. Многое
захватывало его в этой богатой впечатлениями дороге, и но, выдерживая характер, он
пытался заглушить в себе любое волнение. Не туда едет, не туда… А пространство,
"осваиваемое" поездом, снова открывалось таким громадным, что радостное удивление
невольно примиряло Бояркина со случившимся. Теперь, когда проезжали города, Николай,
видел длинные колонны автомобилей, автобусов у шлагбаумов и вспоминал, как он сам не
раз из такой же колонны наблюдал за проносящимся поездом. Тогда движение, которому
приходилось уступать дорогу, казалось более обязательным, более государственным. А
теперь он сам состоял в этом, более обязательном, движении.
На третьи сутки пути в том купе, где ехал Бояркин, ребята окружили офицера и
забросали вопросами: "Почему зеленая окантовка на погонах? Почему на ленточках
сопровождающих моряков надпись "морчасти погравойск"? Разве граница – это не полосатые
столбы, собаки, маскхалаты, разве это не "лес дремучий снегами покрыт, на посту
пограничник стоит?"
– Вы забываете, что наша страна имеет и морские границы протяженностью десятки
тысяч километров, – объяснял офицер, похожий на умного подтянутого учителя. – Их-то вы и
будете охранять. Вначале будете учиться в отряде морских специалистов на Черном море. Вы
будете радиотелеграфистами, радиометристами, гидроакустиками, водителями малых
катеров, сигнальщиками, комендорами. А после учебы разъедетесь по морским границам
всего Союза. Хорошо у вас жизнь начинается, поверьте мне. Очень даже прекрасно.
Бояркин лежал на полке, лицом к стенке, и мысленно огрызался на каждое слово
офицера. Когда-то в детстве он мечтал стать моряком, и от морских слов у него кружилась
голова, но теперь это не имело никакого смысла. "Человек должен быть личностью, –
твердил он себе, – а личности нужна твердость. У личности должны быть свои взгляды, свои
намерения…" Жаль только, что иногда офицер говорил слишком тихо, и его было плохо
слышно.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
…Когда прошло ровно три года, старшина первой статьи Бояркин вспомнил первый
день своей службы. Как раз позавчера закончилась очередная морская вахта и пограничный
корабль, на котором он служил, отдыхал на базе.
Накануне вечером Бояркин заступил дежурным по кораблю и утром в "именинный
день" его разбудил дежурный по низам. Сев на рундуке, Бояркин прислушался к
монотонному гулу наверху и догадался, что это дождь. Оттого и спалось сегодня спокойно –
кондиционер доносил сюда, в глухую каюту без иллюминаторов, атмосферу дождя.
Николай тщательно выбрился, заодно подровняв ножницами электробритвы свои
широкие усы, оделся, и не спеша, поднялся наверх. В ходовой рубке удачно, сразу на нужной
странице, открыл вахтенный журнал и, записывая дату, почувствовал, что она словно бы
знакома. Николай бросил карандаш в журнал и отошел к иллюминаторам. Время впервые за
всю службу показалось быстротечным. Он с усмешкой вспомнил, как три года назад
добивался чего-то своего, хотя этого своего еще не существовало, как петушился со своими
петушиными мышцами на медкомиссиях, а по дороге в учебку дулся на весь белый свет. Но
уж в самом отряде дуться стало некогда.
* * *
Весь учебный отряд с классами, спальными кубриками, обширными столовой и
кухней (камбузом), с кинозалом, с контрольно-пропускным пунктом, с библиотекой, с
фотоателье, с парикмахерской – помещался в одном здании, отделанном под серый
монолитный камень с многочисленными отростками, с дырами арок и широких дверей. В
общих чертах здание походило на букву "П", в незамкнутой стороне которой простирался
господин великий плац для строевых занятий, разводов, маршей и парадов. Здесь же
правильными рядами стояли абрикосовые деревья, располагались спортивные площадки,
курилки, малые плацы для разводов в наряды. На дерзкое нарушение дисциплины походила
кафе-веранда "Ветерок", но и "Ветерок" вынужден был своими зеркальными витринами
отражать лишь голубое небо да серую стену главного здания.
Все парни, попавшие в учебку и названные там курсантами, были поставлены в такие
условия, при которых им в жизни не оставалось ничего другого, как действовать,
действовать, действовать. Гражданская расхлябанность и недисциплинированность
проходили быстро – за девять месяцев в отряде ребята проходили, словно через еще одно
рождение.
День в учебке начинался с интенсивной зарядки, которая иногда заменялась кроссом.
Курсанты в трусах и ботинках коробками поротно выбегали из ворот части в улицу сонного
городка. Бежали молча, дыша и топая в такт. Для разбуженных курортников все они были
одинаковы: худые, упругие, загорелые до черноты. "Вы самая энергичная и самая
действенная часть населения страны", – убеждали их командиры, требуя еще большей
активности. По ним можно было проверять часы – выбегали из ворот части в строго
определенное время и так же возвращались. За это время утренним сквознячком вытягивало
из кубриков всю кислую ночную атмосферу. А после зарядки до завтрака времени было как
раз столько, чтобы успеть заправить постель, побриться, помыться холодной водой, сделать
приборку.
Других забот не предполагалось. И так в строгом расписании весь день. Все было
максимальным – нагрузки на голову, нагрузки на мышцы. Все было подчинено одной цели.
Даже фильмы, показываемые дважды в неделю как бы для отдыха от трех уставов, несли те
же самые мысли, что и политические занятия. На учебу уходило даже положенное по уставу
личное время. Старшины советовали постоянно напевать про себя азбуку Морзе и все
написанное, что увидят глаза, пусть даже письма из дома, читать морзянкой. Почти что так
оно и выходило, потому что после многочасовых занятий морзянка звучала в голове уже сама
по себе. Времени на воспоминания не оставалось. В первые месяцы службы многие
курсанты получили от своих девушек письма, в которых те писали, что ждать три года вместо
двух они отказываются, и ребята воспринимали это как бы не острой неприятностью
сегодняшнего дня, а неприятностью прошедшей, забываемой жизни.
Каждый вечер две сотни человек в большом кубрике одновременно бросались в
кровати, несколько мгновений устраивались и, настигнутые командой "отбой", замирали. В
кубрике, только что шумевшем ульем, шум таял, словно в выключенном, остывающем
радиоприемнике. Через распахнутые окна вкатывался шелест широколистных деревьев, о
существовании которых еще несколько секунд назад не помнили. Шелест доносился из
какого-то параллельного не настоящего мира. В настоящем мире слышался стук каблуков
старшины, медленно идущего по проходу.
– Три скрипа – поднимаю роту, – говорил он.
В кубрике под каждым из двухсот была скрипучая кровать. Насчитав три скрипа,
старшина командовал: "Подъем!" Нужно было вскочить, надеть ботинки и встать в шеренгу
перед кроватями. Видимо, людей можно научить всему, и после нескольких таких
тренировочных подъемов и отбоев кубрик засыпал без скрипов. Так глубоко и бесчувственно
Бояркин не спал никогда, но, для того чтобы бесшумно повернуться ночью на другой бок, он
как бы просыпался и поэтому утром помнил, что за всю ночь пошевелился один, два, самое
большее три раза. Восемь часов сна подзаряжали так, что, казалось, энергии хватит на сто
лет. Но ее хватало ровно на один день. Засыпая, Николай каждый вечер продолжал видеть
серые стены, которые словно завязли в глазах, и весь прошедший день казался ему от этого
серым, так же как в детстве бывали брусничные дни, если он ходил с матерью в лес, и
вечером перед глазами плыли красные ягодки.
Долго Бояркину казалось, что серые дни можно лишь нумеровать и с удовольствием
вычеркивать в календарике. Радостных событий на эти месяцы было немного.
…Как-то под теплым южным дождем смотрели представление театра музыкальной
комедии… Осенью в подшефном колхозе убирали виноград и объелись им, а пропитанные
соком белые робы с трудом отстирали содой… Соревновались в море на шлюпках, весло
было сырым и тяжелым, оно то глубоко уходило в воду и его невозможно было сразу
вытащить, то попадало между двух гребней и, лишь лизнув поверхность, ударялось о весло
товарища. Старшина на руле неправильно сманеврировал – шлюпки сблизились, и весла с
треском перепутались. Потом отдыхали и любовались какой-то передержанной морской и
небесной голубизной. Кто-то из ребят осторожно приподнял мутноватую медузу, а когда
опустил ее, то она медленно растворилась в воде, словно сама была водяным сгустком…
Именно таких-то романтических впечатлений и требовала душа, но душа эта
постепенно мужала, мудрела и начинала видеть еще, может быть, большую ценность других
впечатлений.
…В один из многочисленных трехкилометровых кроссов он пришел к финишу
третьим из взвода, обставив даже тех, кто считался более сильным. После этого тошнило, и
почему-то сильно ныли зубы… Когда был шестикилометровый марш-бросок, взял на себя
чужие автомат и противогаз, но в норму спортивного разряда уложился… Шли строем с
песней, и вдруг возникло такое чувство единства со всеми, что захватило дух… К вечеру так
устал, что не смог сложить робу правильными кирпичиками. Старшина несколько раз
разбрасывал ее, заставляя складывать заново, и вдруг, отодвинув Бояркина, его робу сложил
товарищ – Костя Гнатюк из Днепропетровска.
* * *
Во время морского дежурства в ходовой рубке тесно и шумно: прокладывают
маршруты и отдают команды вахтенные офицеры, гудят приборы, поступают доклады с
боевых постов, корабль вибрирует от работы спрятанных внизу двигателей. Поэтому теперь
здесь кажется особенно спокойно. Приглушенный шум дождя воспринимается
умиротворяющей тишиной. Совсем светло – до подъема десять минут.
Давно уже в этом особом мире Бояркин имел свое место. В последние полтора года на
его фамилию приходили газеты и журналы. Каждого человека из небольшого экипажа он
знал лучше, чем себя, хотя настоящих друзей не нашел. Много товарищей-
радиотелеграфистов было на других кораблях бригады, в базе, на береговых постах
технического наблюдения. К Бояркину на Балтику приходили письма с Дальнего Востока, с
Амура, с Черного и Каспийского морей от товарищей по учебному отряду. К середине
службы эта переписка ослабла, а кое с кем и прекратилась, но чувство общности,
связанности осталось.
Письма от родителей приходили редко. Еще реже писали школьные товарищи.
Особенно нравились Николаю письма Игорька Крышина. Теперь он заканчивал четвертый
курс музыкального училища. Год назад женился. Его женой стала Наташа Красильникова.
Николай давно знал об их дружбе и понимал ее. Сблизиться им помогло то, что они
оказались вдвоем в незнакомом городе. Бояркин снова завидовал Игорьку – и тут у него все
удачней. Интересная, должно быть, получилась у них семья – он музыкант, она биолог.
Теперь Николай любил их обоих. Игорек прислал однажды стихотворение, посвященное
фронтовику-танкисту, хозяину дома, в котором они снимали комнату. Стихотворение
начиналось так: "Глубокие шрамы на лицах имеют свою выразительность…" Видимо, Игорек
о многом передумал. "Знаешь, вырастаем мы как-то незаметно, – дописал он прозой, – и суть
нашего роста в том, что мы начинаем подпирать то, что лежало пока на плечах других, Надо
понять, что сейчас именно наше поколение – самое крайнее из всех существовавших.
Именно мы отвечаем за все. Нам часто напоминают об этом, но до нас не доходит. А ведь от
этого не отмахнешься, ведь иначе-то и быть не может. Это независимо от нас… Уж извини за
мой высокий слог…" Бояркин ответил ему не менее высоким слогом, сознавшись, что Игорек
высказал и его мысли. "Лучшего друга у меня не будет никогда", – думал Николай.
Пережидая минуты до подъема, Бояркин стоял, навалившись на заклиненное рулевое
колесо. Бетонный причал блестел, как лакированный. Отблескивали темно-синие корабли,
припавшие к бетонной руке земли. Чехлы на скорострельных пушках почернели, и пушки
стали похожими на больших добродушных куриц, усевшихся на носу и корме каждого
корабля. На пирсе у трапов, втянув головы в воротники плащей, стояли вахтенные. До
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке