Если малых голландцев можно любить просто так и с детства, то немалые требуют особого подхода, для меня – литературного. Родись они русскими писателями, Рембрандт бы оказался Достоевским, Хальс – Толстым, а Вермеер – Чеховым.
Первый любил душераздирающие эффекты светотени, которые так раздражали Набокова в «Преступлении и наказании». Второй освещал свои групповые портреты ровным светом эпоса – как в «Войне и мире»: четыре тысячи персонажей, и не перепутаешь. Живопись третьего – грустная, интимная, камерная, то есть комнатная, как бледная, но бесценная орхидея на подоконнике.
Говоря иначе: Бетховен, Верди и Моцарт…
– Чушь, – перебила меня Дафна. – Они все голландцы, а значит, умеют создавать красоту в ограниченных верой условиях. Если протестантскую церковь нельзя заполнять фресками и иконами, то их место займут песни органа. Если роскошь запретна, то тщеславие найдет себе выход в филантропии. Если запретить цветные шелка, то найдутся сто оттенков черного. Не зря у Рембрандта была скупая палитра, и чем лучше он писал, тем беднее она становилась. Даже в годы расцвета он не пользовался ультрамарином, столь дорогим, что готические художники держали его для Богоматери, а Вермеер транжирил на молочниц. Зато последний из экономии писал одну и ту же комнату, одно окно, одну вазу китайского фарфора и одну жемчужину, к тому же ненастоящую, ибо настоящая совсем уж мало кому была по карману в его родном Делфте.