Вопреки обыкновению развязный лакей в ужасно скрипящих сапогах (у Грушеньки теперь появился лакей мужского пола) попросил Алешу подождать, и только спустя минуту пригласил в гостиную. Они почти одновременно вышли друг другу навстречу: Алеша – из прихожей, а Аграфена Александровна – из своего рабочего кабинета, за которым был еще проход в ее спаленку. Что можно сказать о том, как выглядела сейчас Грушенька? Она располнела, но располнела как-то «естественно», не бесформенно и безобразно, как часто бывает с русскими женщинами, что в какой-то момент перестают за собой следить и махают рукой на свой внешний вид. Точнее, так чаще бывает с женщинами, которые никогда и не следили за собой. Просто красота юности и молодости с ее естественно красивыми и гармоничными формами так же естественно исчезает у них по ходу их жизни. Но у Груши – не то. Как-то чувствовалось, что ее «естественность» – это результат напряженных, хотя и тщательно скрываемых усилий, усилий, львиная доля которых тратилась и на тщательный подбор соответствующего гардероба. Одета она была безупречно – на этот раз в мягкое шелковое платье с каким-то фиолетовым отливом, что так гармонировало с ее темными (кажется, еще более темными, чем раньше) волосами, уложенными полукосой и опускающимися далее на прикрытые полупрозрачным шифоном плечи. Меньше всего за эти прошедшие тринадцать лет изменилось лицо Грушеньки – оно было удивительно красивым, как и прежде. Даже похудело немножко и все в нем, все его черточки, каким-то парадоксальным образом стали и строже, и в то же время развязнее. Словно им стал доступен для выражения гораздо более широкий диапазон эмоций и чувств, и только одна небольшая «горестная» складочка между бровями выдавала новое измерение во всей этой удивительно сохранившейся красоте, словно слегка портила ее и в то же время облекала новой непонятной глубиной.
Алеша, подойдя к Грушеньке, порывисто обнял ее и глубоко и страстно поцеловал в губы.
– Груня, радость моя!.. Если бы ты знала, что сейчас было в монастыре!.. – уже отстранившись, но все еще не выпуская ее из объятий, глухим голосом заговорил он. – Побоище!.. Побоище натуральное… Уроды, уроды!.. Что творят… Дмитрию тоже досталось… Не волнуйся – ничего серьезного, хотя и голову разбили… Что творят, что творят!.. – еще несколько раз повторил он, подрагивая головой, как бы желая еще раз поцеловать Грушеньку и едва удерживаясь от этого.
– Но это ладно… Это – наши дела… Но я по другому… Я по поводу Дмитрия… Груня, скажи, что делать?.. Я не могу быть по-прежнему твоим…
Грушенька, наконец, вывернулась из объятий, подошла и села на большой красивый диван, стоявшей у глухой стены ее отделанной с большим вкусом и изяществом гостиной, все предметы мебели которой гармонировали друг с другом светлыми ореховыми оттенками. Почти вся эта гостинная вместе с Аграфеной Александровной отражалась в массивном и широком венецианском зеркале, стоящем у торцовой стены слегка вытянутого в длину помещения.
– Это Дмитрий Федорович сам тебе сказал? – поправляя волосы, спросила Грушенька, и при произнесении имени Мити у нее как-то жестко дрогнули и сжались прекрасные большие глаза.
– Нет, сам – нет… Он у нас остановился, ты знаешь… Он не говорил. Он вообще о тебе не говорит… Я сам не могу…, понимаешь?.. Он какой-то другой. Я не могу его обманывать…
Грушенька немного ненатурально рассмеялась. Алеша стоял около дивана.
– Не можешь?.. Не можешь обманывать моего бывшего любовника? Не можешь быть соперником для моего любовника?..
– Даже если вы так и не стали мужем и женой, вы все равно больше, чем любовники – я это чувствую. Вы связаны… А я не могу быть между вами. И люблю тебя и не могу…
– А весь месяц до этого мог?
Лицо Алеши исказила мука боли. Он бросился к Грушеньке и стал перед ней на колени, взяв ее ладони в свои.
– Груня, не мучь меня. Я не знаю, как я буду дальше жить без тебя. Хотя и не знаю, может, уже и немного осталось…. Я просто понял – вчера понял, как он любит тебя. Это даже больше, чем любовь…
– Как же ты понял, если он не говорил обо мне? – Грушенька недоверчиво и лукаво пахнула Алеше своими темными бархатными глазами.
– Это необъяснимо. Он смотрит на меня и как будто все видит. И я смотрю на него и как будто все вижу.
– Да?.. А может ты и меня видишь?.. Или вы, мужички, только друг друга и способны видеть?.. Ах, он любит, а я не могу… Ну – посмотри внимательно на меня, что ты видишь?.. Ты видишь его и меня?.. Или еще кого-то видишь?.. Ну – между нами видишь? Или нет – Митя твой в сторонке стоит… Видишь?..
Какое-то новое – жесткое и страдальческое выражение появилось на лице Грушеньки. Грудь ее при каждом вдохе стала подниматься выше – она уже в упор смотрела на Алешу горящим взглядом, не отнимая однако своих рук из его.
– Подлые вы все мужики, подлые… Со дна подлые… Мстить вам буду… всегда…
– Груня, не мучь меня!.. Скажи лучше, что делать?.. – и Алеша зарыл свое лицо в руках у Грушеньки.
– Не знаешь?.. И я не знаю. А может она подскажет?.. Катерина Ивановна, свет мой – подите сюда!..
Алеша не успел отпрянуть от Грушеньки, когда из ее кабинета в гостиную вошла Катерина Ивановна. Она все это время там находилась и была свидетельницей разговора. Если бы Алеша был повнимательнее, то мог бы догадаться, хотя бы по поведению лакея, что его Грушенька была не одна. Это соображение в одно мгновение мелькнуло у него в мозгу, но сейчас было уже поздно. В отличие от Аграфены Александровны бывшая красота Катерины Ивановны не то чтобы исчезла совершенно, но как-то основательно поблекла, словно высохла. Да и сама Катерина Ивановна словно бы тоже высохла – простое закрытое серое платье почти намеренно выдавало ее худобу, на лице заострились выступы у глазничных впадин, когда-то пышные волосы были уложены простым узлом сзади, а движения рук и головы стали резче и жестче. И только выражение лица осталось прежним – гордость и непреклонность выражались в каждой его черточке. Катерина Ивановна, выйдя из кабинета, прошла почти до середины гостиной и только оттуда обернулась вполоборота к Алеше, как бы не удостаивая его – а скорее обоих – своей уважительности.
– Так-то вы, Алексей Федорович, храните верность своей супруге, да заодно и отвлекаете, видимо, себя от… тяжелых обязанностей жизни. – В ее голосе звенели неприкрытый сарказм и презрение. Алеша, наконец, отпрянул от Груши и отстранился от нее, забившись в глубину дивана. Он был явно ошарашен и находился в ступоре. Краска стыда заливала его лицо. Грушенька видимо наслаждалась сценой и производимым ею эффектом.
– Свет мой, Екатерина Ивановна, скажите, какие обязанности у мужичков!.. Не смешите вы меня, моя великолепная барышня. Это у нас обязанности, а у них – одни игры. Игры в революцию ли, игры в социализм ихний выдуманный или игры с нами, женщинами. Вот уж поистине – чем бы ребятки не тешились… Только и тешатся, что с нами и через нас, да и нас за игры свои почитают. А ведь мы не игрушки же, – в ее голосе опять появилась нарочитая манерность и слащавость. – Я и впрямь иногда думать начинаю, что у них, мужичков эдаковых, и мозги как-то по-другому устроены. Отчего у них одни игры на уме? Играют, а жизни не видят…
– Ну, не у всех… (Катерина Ивановна явно избегала как-то лично обращаться к Грушеньке). А только у тех, кто забывает о долге и чести. О долге перед народом и о своей семейной и личной чести.
Грушенька как-то длинно посмотрела на Катерину Ивановну.
– Ошибаетесь, свет мой, Катерина Ивановна, ой, ошибаетесь. А ошибаетесь потому, что сами можете увлекаться их играми. Только для них это игры, а для вас-то, может, и нет, – а? – и показалось, что в голосе Грушеньки прозвенело что-то очень искреннее. Но только на один миг, потому что следом снова зазвучали манерные как бы развязные интонации, через которые, однако, как бы пробивалось и что-то сердечное и искренное. – Я-то вот, что думала. Что Алеша-то другой. Ведь правда так думала. Ведь сколько с Митенькой времени провела, сколько жизни на него потратила, изучила, кажется всего-то до дырявых носков, да и по нему всех других мужиков судила. И ведь не ошибалась ни разу, ну почти не разу-то. Думала, что Алеша другой. Я его вышним от себя судила. Да и не только от себя – вышним среди всех Карамазовых, отца ихнего, царство ему небесное, и посередь сыновей его… А он кинулся на меня, как и все… Как и всем – одного ему надобно-то. Вот что скверно-то оказалося. Эх, Алеша, Алексей Федорович, – и опять в ее голосе что-то зазвенело, – помнишь луковку-то? Ты тогда пожалел меня, подал мне ее, а ее я хранила – всю жизнь собиралась хранить в душе. Думала, что это подарок твой, один пусть маленький, но на всю жизнь – подарок-то, главное подарок!.. А оказалось, что ты потом за платой пришел за эту луковку – так взял и пришел. И плата-то той же оказалась, что и всем. Срамом тем же. Ох, скверно-то!..
– Так что, Катерина, свет, Ивановна, – ошибаешься ты, – в ее голосе зазвучало что-то жесткое и как бы тоже презрительное, особенно с тем, что она перешла на «ты». – Все мужики одним миром мазаны, как и все Карамазовы – все три братца ихние…
– Ну, одного из них, подруга моя незабвенная, по крайней мере, эта грязь не касается.
Катерина Ивановна словно решилась перейти на предложенный ей тон и с откровенной ненавистью и жестко глядя прямо в глаза, перевела свой взгляд на Грушеньку. Та снова длинно взглянула на нее и вдруг расхохоталась. Сначала расколыхалась от смеха прямо на диване, а потом поднялась и, ненадолго войдя в свой кабинет, вернулась назад с какой-то шкатулочкой. И по-прежнему колышась от смеха, хотя уже и не столь натурального, направилась к Катерине Ивановне.
– Ох, не хотела я раньше времени секрета своего раскрывать – да видно уж минута, минутка-то такая. Такая веселенькая!.. Немного их, минуток-то таких в жизни. Когда потешить себя можно и потешиться. Потешиться над… всеми. А что поделаешь, раз они такие… веселенькие и так любят-то поиграться. Поневоле потешишься… – говоря это, Грушенька, приоткрыла шкатулочку и стала одной рукой что-то там возиться. А стала прямо напротив Катерины Ивановны, как бы нарочно для Алеши, зайдя перед ней, чтобы ему был полный обзор обеих фигур. – Посмотри сюда, свет мой, Катерина Ивановна, какой я тебе сюрпризик-то приготовила. Денег ты у меня просила – вот это деньги твои… Раз уж хочется тебе поиграться в игры их революционные – бери, играйся… Тут все три тысячи, как ты и просила. Но только посмотри, во что я их завернула-то. Завернула-да, хотела так и отдать тебе, чтобы ты дома только развернула и догадалася… Да уж минутка такая откровенная – взяла и выдалась-то. – И она, наконец, развернула что-то долго разворачиваемое и махнула перед лицом у Катерины Ивановны. Это оказался белый шарфик – из дорого батиста, с претензией на щегольство, мужской – такой носят только богатые и уважающие себя субъекты. – Узнаешь ли?.. Тут ведь и инициалы твои есть – сама ведь вышивала любимому муженьку.
Лицо у Катерины Ивановны стало походить на непроницаемую каменную маску, а острые выступы у глаз словно стали еще острее. Не говоря ни слова, она осторожно, словно боясь замараться хотя бы одним прикосновением, обошла загородившую ей проход Грушеньку и медленно направилась к двери.
– Да, забыл, забыл твой незабвенный – так и передай ему, чтобы впредь, как приедет – был повнимательнее… Вот так-то. Веселенькая минутка – не правда ли? – хотя на этих словах в глазах Грушеньки блистало что-то ледяное. – Да, а как же деньги? Возьмешь ли?.. На революцию, небось?.. Неужто отказываешься – гордость заела?..
Катерина Ивановна, уже почти выйдя из комнаты, остановилась в проходе. Потом медленно, точно механическая кукла, развернулась и направилась обратно к Грушеньке. Алеша с замиранием сердца наблюдал, как она медленно подошла обратно, но как только протянула руку за пачкой денег, та упала к ее ногам. Только секунду длилось ее колебание – и Катерина Ивановна стала нагибаться, и уже ее рука готова была коснуться пресловутой пачки, как Грушенька ударом ножки отправила ее под стоящий у окна столик. Кажется, все это было запланировано у нее заранее – так хладнокровно она выполняла все эти действия.
– Ну что – под стол полезешь-то? – ледяным голосом прозвенела Грушенька. И в этом звоне чувствовалось жестокое напряжение.
Столик был хоть и невысокий, но массивный, сделанный то ли из дуба, то ли из карельской березы, с искривленными ножками, с напичканными под крышку ящичками и дверочками, весь покрытый прозрачным блестящим лаком. Сдвинуть его с места одному человеку можно было только с очень большими усилиями. Но Катерина Ивановна не стала даже пытаться – она, кажется, уже приняла и свое решение. Подойдя к столику, она спокойно опустилась на колени и, запустив руку далеко под нижний его край, вытащила оттуда пачку денег, (кстати, перехваченную едва видимой ленточкой). Как будто только это ее интересовало, она шелестнула купюрами, словно бы проверяя наличность необходимой суммы, а затем вернулась к Грушеньке. Дальше произошло неожиданное. Свободной правой рукой три раза – каждый раз с противоположной стороны Катерина Ивановна ударила Аграфену Александровну по лицу. Лицо Грушеньки от каждого из этих ударов разворачивалось чуть не на треть в бок – такой силы были эти удары. Но ни та, ни другая при этом не произнесли ни слова. Только Грушенька от боли – а ведь это же было нестерпимо больно! – закрыла и сжала свои глаза. И открыла их, когда удары прекратились. Катерина Ивановна уже уходила, но уходя, она еще успела сказать Алеше:
– Надеюсь, вы, Алексей Федорович, оповещены по делу… А супругу вашу я считаю своим долгом поставить в известность.
Алеша так и сидел на диване с лицом, закрытым своими ладонями – он судорожно прикрыл глаза, когда Катерина Ивановна била Грушеньку по лицу.
– Люблю… Я все-таки люблю ее, – прошептала та, не замечая, как из левой ноздри у нее выглянула капелька крови. – Есть за что унижаться и за что умирать… А вы, Алексей Федорович, не приходите ко мне больше – прошла любовь… За луковку-то заплачено сполна.
II
лизка
Алеша вышел от Катерины Ивановны, спотыкаясь от расстройства и стыда. Он даже побоялся взглянуть в ту сторону, куда предположительно ушла Катерина Ивановна, а сам, перейдя на затененную сторону улицы, быстро направился домой. Идти было не очень долго – минут десять – но за это время перед его внутренним взором как-то очень ярко встали самые первые эпизоды его хоть и недолгой, но бурной, связи с Грушенькой. Это было похоже на какое-то затмение или даже раздвоение – Алеша ничего не мог поделать с очень большой своей частью своей души, влияющей на тело, или даже ее половиной, той, которую так неудержимо влекло к Грушеньке и, чувствуя, что он по своей воле никогда бы не мог остановить эту страсть, он даже был благодарен за этот разрыв с ее стороны. Оставался еще, правда, жуткий стыд – стыд перед Катериной Ивановной, а следом – и все сильнее – почему-то еще и перед Митей. Впервые он ощутил этот стыд вчера – во время первой встречи со старшим братом, а сейчас он затопил Алешу с головой. Подавленный этим стыдом он входил в калитку своего, хорошо нам знакомого, старого карамазовского дома. Было около четырех часов пополудни. Безоблачное солнце уже давно перевалило зенит и теперь лило свет не отвесно, а наискось, контрастно слепя и играя между освещенными пятнами на деревьях и все более темными прятками в кустарниках сада.
В одной из таких пряток между двумя разросшимися кустами смородины Алеша сначала услышал прерывистое поскуливание, а затем оттуда вырвалась большая лохматая собака – Шьен3 (так на французский манер назвал ее сам Алеша). Это была выродившаяся помесь каких-то крупных пород, взятая изначально для охраны, но вследствие своего несвирепого нрава служившая больше пугалом и устрашением. Шьен, словно вырвавшись от какого-то мучителя, пустился быстро по дорожке, но увидев Алешу, бросился к нему обратно, кося головой в кусты и поскуливая, словно прося у него защиты. И, ткнувшись к Алеше, тут же сел на задницу и вытянув ногу, стал лихорадочно лизать свое «причинное место», которое у него оказалось вываленным наружу. А из кустов, сначала неторопливо раздвинув ветви, как бы присматриваясь, кто это идет, затем и полностью вышла Лизка – тринадцатилетняя дочь Смердякова и Марии Кондратьевны, удочеренная Алешей и Lise. Это была довольно высокая девочка, одетая уже по-взрослому – в длинное и «господское» платье с брыжами на рукавах, но простоволосая и как-то уж очень коротко подстриженная – жиденькие волосы едва доставали ей до плеч. Лицом она напоминала скорее не Смердякова, а Марию Кондратьевну – ибо было круглым и тронутым веснушками, не без миловидности, но в то же время и с какой-то непонятной, даже пугающей развязностью. Выйдя из куста и пройдя пару шагов, она остановилась, наклонив голову, и исподлобья стала смотреть на Алешу, как бы ожидая его первой реакции. И если уж чем она напоминала Смердякова, то именно этим взглядом – каким-то до странности, учитывая ее возраст, презрительным и высокомерным.
Бесплатно
Установите приложение, чтобы читать эту книгу бесплатно
О проекте
О подписке