Настроение у Вали Левашовой после того новогоднего вечера совсем испортилось. Склонная по молодости к меланхолии, она все грустила и грустила.
Вечерами, после ужина. Медленно, очень медленно перемывала и перетирала посуду. По утрам долго-долго убирала в комнатах. Сочувствовала родителям, особенно мамочке, которая вторую неделю лежала с сердечным приступом и не желала с ней разговаривать.
За окнами бушевали ветры, снег падал и падал, слепил глаза и окна. По ночам снились сны, лишенные всякого смысла и логики.
Снова позвонил Райнер, стал глупо извиняться и, запинаясь, умолял Валентину встретиться. Он появился даже на пороге, но ее мать тут же захлопнула дверь, чуть не защемив ему пальцы. Валя, казалось, совершенно потеряла волю.
Но однажды под утро ей приснился сон: ее молодая красивая мама в шелковом платье, роскошном платке на плечах. Платок упал на пол, и кто-то черный стал его резать на мелкие части… На другой день Валя решилась рассказать свой сон. Вероника Георгиевна, не удостоив ее царственным поворотом головы, небрежно сказала:
– Сон о платке? Это было в моей жизни… не во сне, а наяву… Так что тебе, Тина, привиделось кое-что из моего прошлого. Что ж? Обычные генетические беседы… Этот человек говорил, что, видимо, Бог поторопился и человек Богу не удался.
– Да? – рассеянно отозвалась Валентина и надолго задумалась.
…Райнер выбежал из дома на Басманной и помчался к Каланчёвке. Уязвленное самолюбие, гнев, даже бешенство гнали его по улицам. С яростью лепил он снежки и кидал в стороны. Наткнулся на дворника с лопатой – выхватил лопату и давай бросать снег на обочину. В голове вихрем проносились мысли, подобные этой ночной вьюге. Как бесславно закончилась романтическая история с Валей! Его выгнали из дома, а она не сделала ни шагу вдогонку. В голове уже складывались ехидные слова, которые непременно ей напишет (да-да, все же напишет!): «Может быть, вы скажете (обращаться к ней будет на „вы“), что у меня сварливый характер? Невоздержан, лезу в политику? И еще страшнее: я „политически болен“? Чем вы будете тогда меня лечить? Вы придумаете эликсир, в котором одна треть смирения, вторая – равнодушия, добавите туда еще терпения, тщательно перемешаете – и готово?! А еще накиньте на меня розовое покрывало, чтобы лекарство подействовало быстрее… Только учтите, мой организм не принимает такого лекарства, оно мне претит, я по-другому устроен, моя биография… Впрочем, вряд ли вас интересует моя биография…»
Виктор попал на поздний ленинградский поезд. Вошел в вагон, почти пустой. Огляделся и… – вот удача! – узнал знакомого собеседника. Пожилой человек с бородкой – книга под мышкой, очки, заячья шапка, насупленные брови, острый взгляд.
– Добрый вечер! Забыл ваше отчество! – объявил Виктор и присел рядом.
– К чему мое имя-отчество? Дорога – она без имени, поговорим и разойдемся. – Глаза-буравчики ощупали настырного молодца. – Впрочем, зовут меня Никита Ильич. Откуда и куда едешь?
– Еду от девушки, которая мне… нравится, а приехал – и опять рассорился с ее родственниками.
– Из-за чего же?
– А-а-а! – махнул рукой Виктор. – Все из-за проклятой политики. Отец говорил мне: не давай воли языку, а я… Уж не первый раз. Вот вы человек пожилой, большую жизнь прожили, ума набрались, расскажите… Вас тоже политика угнетала?
– Э-э-э, плюньте на нее. Главное не это.
– А что же?
– Э-э, про все рассказать… много слов надо.
– Ну, а все-таки?
Старик разговорился:
– Знаешь ведь ты, что жизнь наша – сражение Бога и Дьявола? Нет, где тебе знать… Не Сталин, не Ленин, не царь, но только мы сами, наши сражения со Злом правят миром… Да еще с такими дурными людьми, каких я встретил.
Голос старика звучал глухо, сдавленно, будто с трудом выталкивал слова. Вдруг сам перенесся в иные сферы:
– Слыхал ты, как в Японии делают? Поживет-поживет человек на свете – и меняет свое имя и фамилию, придумывает себе новую биографию и начинает жить новой жизнью. Так и у меня случилось, ежели обдумать… Было время – отмечали трехсотлетие Романовых. Был я в Калуге. Познакомился там с девочкой, ласточкой!.. И жизнь райской показалась. Это все разные жизни: после смерти отца, после того, как ранило меня, когда бросило в российскую пучину, когда ласточке своей изменил… Россия в тартарары летела. Народ с тормозов сошел. Одни, умники, горячительные слова говорили, куда-то звали; другие, дуроплясы, под дудки их пели-плясали. Вот такая кадриль получилась.
– Ну, а вы в какую партию записались? Неужели в стороне остались? Я бы кинулся… – вставил Виктор.
– Может, думаешь, что я в эсеры или в большевики записался? Нет, устал уже я, а когда устанешь, нет воли ни на что, душевная крепость ослабляется. Революция – революцией, но каковы ее последствия?.. Вот тогда-то и попадаешь во власть силы, которой не умеешь сопротивляться.
Собеседник опустил голову.
– Что же было потом? Вас ранило, а дальше?
– Я и теперь еще хромаю. В ногу меня… Попал я в лазарет, под Костромой. Двадцатые годы – ох и времечко было! – Голубые глаза взблеснули и опять спрятались под лохматыми бровями. И рассеянно, словно возвращаясь из темного прошлого, продолжил: – Что дальше?.. Ежели желаешь, могу и дальше… Времечко было веселое, буйное… Россия – она ведь как пучина, все в себя вбирает… Уж такая глушь Кострома, языческие места, однако и там все перетрясли, перетряхнули! Ранили на гражданской, не на мировой. Более года валялся я в лазарете, обе ноги ранены, никуда не убежишь. А ум мой вошел там в особое рассуждение.
– Как это?
– А так, что встретил особенного человека. Лечил меня доктор Шнайдер, хирург. Ничему не верил, кроме хирургических инструментов да смерти, и любил плотские радости, хотя дело свое справлял четко… Говорили-разговаривали с ним часами, ночью. Слова его были заманчивые, сатанинские, пугали меня, однако и влекли. Ругал он русских почем зря, мол, и к пьянству склонны, и себя не уважают, и доверчивы, и прочим людям скорее дорогу дадут, чем сами по ней пойдут. Россия экспериментирует, другим указывает. Только тот ли путь?.. На войне лучшие гибнут, а худшие их места занимают. Русским, говорит, приходит конец. Я спорил сперва, защищал православных, только он побивал меня. Я ему про царство любви Христовой, а он, змий-искуситель, про то, что стране этой не любовь, а сила нужна. «Поглядите на деревенских баб, да они уже поддались большевистской агитации, готовы в храм вселиться со своими домашними». В тон ему вторили и уборщица, и санитарка… Да, такое дело, видно, поле, на котором сражались Бог и Дьявол, опустело… А Шнайдер все твердил: человек Богу не удался! Не удался, да и все! Прошляпил он человека. Дескать, двойку бы нашему Богу поставить за такую работу. Не удался Ему человек… И нечего на него уповать, действовать надо, волей жить, а не любовью! Мне бы закрыть уши, закрыть глаза, а я… Ну, раз не удался, то чего и стараться, так рассудил… И девочку-ласточку забыл… Нику-Веронику…
При этом имени бородач закрыл глаза и надолго замолк. Виктор не мешал ему уноситься по течению Реки Времени. О, эта Река, эти превратности судеб!
– Любил я ее. Может, и теперь еще… – продолжал старик. – Тогда, в Москве, клятву ей дал. А тут в Костроме появилась сестра милосердия Настя. Настя девка простая, здоровая, и я стал с ней человеком простого разумения, – куда подевались духовная семинария, отец Александр, командир фронтовой? И вошло в меня такое рассуждение: плоть-то у меня здоровая, что тебе Илья Муромец, ну и… – Синие глаза старика потемнели, впрочем, судя по глазам, он не так уж был стар, просто седина и сутулость его старили. – Не занудил я вас? Нет? – и вгляделся в собеседника.
– А все-таки забыли вы свою «ласточку», счастливы были с другой?
– Не о том речь! – сердито оборвал его старик. – Ее я потерял, можно сказать, по своей вине… А еще потому, что прельстил меня тот дьявол речистый, Шнайдер, мол, большевики переделают человека.
– А может, он прав и человек действительно «не удался Богу»? Я тут недавно знаете что вычитал? Мол, все хорошо в мире, а нехороши только мы сами.
– Охо-хо, молодой человек, мало мы в этом смыслим. Долгий разговор затеяли, а гляди-ка… – Он заглянул в черное окно. – Никак, твой Калинин?
Оба всмотрелись в темноту – огней еще было немного.
– Сильна Россия на проказы, – выдохнул старик. – И на греховные, и на святые… – Глаза его, спрятанные в косматых бровях, блеснули. – Знаешь, у кого служила моя Настя прежде? Вот смехота! Помещица ее была Пушкина, родня Александру Сергеевичу, никак двоюродная тетка… Их было две сестры. В 1919 году приехал уполномоченный из района агитировать за коммуну. И что ты думаешь? Обе помещицы согласились, решили имение свое отдать в коммуну. Вот дела!.. А как стали выбирать председателя коммуны, так – подумай только! – одну из сестер и выбрали. Евгенией ее звали. Вот и говори после того, что «человек Богу не удался», – значит, грамотной все же народ доверил дело свое.
– Они жили в коммуне? В лагере у нас один человек напевал: «Коммунары, коммунары, кому – кресла, кому – нары». Ну и как?
– Как? Как везде: коммуна распалась, а сестры бежали… Ну и позлословил тут наш доктор! Мол, даже цвет нации поддался мечтательности… О Господи!.. Знай: главное – не война, не катастрофа. Главное – последствия, то, что люди дуреют. Думаешь, после Гражданской не давали работы только бывшим дворянам да графам? Нет, братец, целое братство, которое поклонялось Толстому, – всех толстовцев разогнали, хотя сам Лев Николаевич не сильно жаловал Бога. Что уж говорить о церкви? «Опиум для народа» – и долой его! – сказали большевики. А я-то, я, грешник? Из семинарии ушел. Священником не стал, хотя отцу обещал… Да и про Веронику, ласточку, почти позабыл. Каково?.. И все едино – в тюрьму попал… – Он вгляделся в молодого спутника, за окно, сощурился: – Твоя стоянка?
Виктор опустил голову, подумал о своем теперешнем житье:
– Там у меня тоже что-то вроде тюрьмы… Пора! Прощайте!
Поезд замедлил ход, и Виктор соскочил на платформу.
Несмотря на то, что была глубокая ночь, Райнер бодро шагал по обледеневшим улицам Калинина. Снег слепил глаза и мысли, стремительно и густо падал на землю. Потерял любимую девушку и повстречал такого любопытного человека! Каково? Однако, зная в себе способность внезапно вспыхивать, очаровываться и так же быстро приходить в отрезвление, старался себя укротить.
Трамваи не ходили, и добираться до дома на окраине пришлось долго. В голове прыгала все еще фраза старика: «Человек Богу не удался!». Его собственная мысль или того хирурга?
А все же не согласен он с этим! Дело не в том. Просто природа так богата, так щедро награждает каждого, что в одном человеке как бы сидят несколько разных человечков. Это в книгах только положительные да отрицательные герои, а в жизни… Сколько существ, к примеру, свили себе гнездышко в его душе? Любознателен? Да, так велел отец… Однако и напрасного, пустого любопытства тоже хватает. А эта его невоздержанность, горячка? Темперамент – это неплохо, но зачем же ссориться с родными, знакомыми девушки, которая нравится?.. Он не трус, даже храбрый, – только разве ляпать все, что думаешь, – это доблесть? Как избавиться от дурных замашек? Если не ловчить, то прослывешь простаком, если выкладываешь все напрямую – покажешься дураком. Не сумеешь польстить (вот чего он не умеет!) – не будешь слыть приятным человеком… А в любви? Ты целомудрен? Но ты же развратник в мыслях, а то и в поступках…
Черт и Дьявол хозяйничают в душе? Или все же Бог (если он есть) сделал так, чтобы человек сам, по своему разумению извлекал из своего существа нужные качества?..
Виктор приближался к домику на окраине. Предстояло самое неприятное – встреча с «семейкой», придется будить хозяйку Бабу-Ягу. Сколько раз просил дать ему ключ, но та только метнет в его сторону крохотные глазки – и молчок.
Вот и поворот в переулок. Сугробы – выше головы. Что-то ждет его? Переполненный впечатлениями нынешней ночи, он твердил: «Эх ты, дурья башка, липовый Дон Кихот! Тина назвала тебя этим именем, только далеко тебе до испанского рыцаря. Взять бы саблю да сразиться с обитателями нечистого домика! А ты… даже переехать от них не можешь».
…Хозяйка нечистого домика не спала, сидела на табуретке у окна, сложив руки под большим животом, болтая в воздухе короткими ногами. Один глаз спит, второй приоткрыт – постоянное состояние, поза Трофимовны. Смотрит в окно, на улицу – ничьего появления не упустит. Особенно ждет милиционера Павла Ивановича.
Вот и нынче он заходил. Как увидела – с необычайным проворством соскочила с табуретки и перекатилась в сени:
– Здравствуй, Павел Иванович, проходи, будь гостем.
– Некогда мне с тобой лясы точить, – отвечал тот. – Где постоялец-то? Кто к нему ходит?
– Один, как волк! Никто не ходит, только сам все куда-то ездит. Ох, темный человек!
Ей страсть как хотелось выведать что-нибудь у участкового, но Павел Иванович службу знал, лишнего не болтал. Хитрые глазки Трофимовны сощурились, пропали в квашне лица. Сказать, что она своей волей написала письмецо в Москву, по адресу, который видала на его конвертах? Письма были от девицы по имени Валентина. Всего только две фразы и написала-то, но если та не дура, все поймет: квартирант ее – то ли политический, то ли отец его ссыльный, но ни к чему о том болтать милиционеру.
Милиционер помахал ключиком в воздухе:
– Так скажешь, чтоб зашел твой квартирант ко мне в участок, – и неспешной походкой направился в свою «епархию».
Проводила его Трофимовна, заглянула в почтовый ящик, и опять села у окна: ни мужа, ни дочери нету… Так и дремала, ожидая возвращения постояльца.
С трудом удалось Виктору открыть занесенную снегом калитку. Постучал. Громыхая задвижкой и ворча, в сени вышла хозяйка.
– Здрасьте, Зоя Трофимовна. Извините, что поздно… Ключа-то нет.
Оглядев пальто, шапку, она буркнула:
– Отряхнись сперва, нечего мокредь в избу носить.
На крыльце он сбросил пальто, встряхнул и вернулся:
– Новости есть?
– Есть, на столе лежат. Картошка в чугунке в печи стоит.
– Спасибо, я сейчас, разденусь, – и толкнул дверь в свою комнатку.
Вошел, перевел дух, хотел сесть, но увидел на столе казенный конверт: «Милиция! Опять в милицию! Регистрация? Эх-ма!». И бросился ничком на кровать.
О проекте
О подписке